Изменить стиль страницы

— Теперь начнут бежать! — сказал Трефилов Шукшину. — Еще несколько человек собирается… Я думаю, что матрос с шахты ушел. С шахты легче уйти, чем из лагеря. Как вы думаете?

Поняв, к чему клонит Трефилов, Шукшин ответил:

— Надо знать, куда бежать. Мы находимся в Западной Европе, до линии фронта тысячи километров.

— Да, вы правы, Константин Дмитриевич. — Трефилов задумался. — Войск тут фашистских немало, гестапо, местные фашисты. И языка ребята не знают. Много народу погибнет… Начнутся побеги — немцы еще больше усилят охрану. Надо находить людей из местных, из бельгийцев. Что вы скажете о Кесслере? Я думаю, это смелый человек. А Жеф?

— С бельгийцами у нас должны быть хорошие отношения. Легче будет жить, — осторожно ответил Шукшин. — Ты знаешь язык, тебе свободнее с ними разговаривать. Я

— Меня, кажется, назначат переводчиком.

— Это неплохо, соглашайся!

Разговор происходил в штреке — Шукшин и Трефилов откатывали груженные углем вагонетки.

Скоро вышел из строя рештак — последнее время в шахте участились поломки, — подача угля в штрек прекратилась. Шукшин и Трефилов пошли в забой. Увидев их, Жеф подозвал к себе.

— Поломка большая, долго стоять. Садитесь, будем обедать, чем бог послал.

С тех пор как в забое стали работать русские военнопленные, каждый бельгиец считает своим долгом захватить еды на трех-четырех человек. Вытащив из сумки большую краюху хлеба, Жеф делит ее на три части, дает каждому по куску, достает вареную картошку, лук и отрезает по тонкому пластику сала.

— Совсем плохо стало с продуктами, — вздыхает он. — Боши последнее забирают.

Жеф — крестьянин, у него свое хозяйство, даже есть лошадь. Но земли совсем мало: своего хлеба хватает только на три-четыре месяца. Вот он и вынужден работать в шахте. Здесь почти все шахтеры из крестьян.

Шукшину не терпится, поговорить с бельгийцем, но Жеф не знает русского языка. Напротив сидит запальщик Жан — пожилой, лысый, с длинными сильно обкуренными усами. Жан фламандец, но долго жил в Чехословакии, в Болгарии, в Западной Украине. Он немного говорит по-русски. Правда, Жан побаивается беседовать с пленными. Гитлеровцы запретили вступать в разговоры с русскими, предупредив, что за нарушение приказа будут строго наказывать. Но шеф-пурьона поблизости нет, может быть, старик и разговорится.

Присев рядом с Жаном, Шукшин поднял лежавшую под ногами измятую газету, молча стал рассматривать ее. Потом повернулся к старику.

— Где фронт, знаешь? Там, у нас, в России, где проходит фронт?

— Россия? Фронт? Понимаю… — шахтер устало качает головой, молчит минуту-другую. — Россия плохо. Плохо… — Он взял из рук Шукшина газету, ткнул пальцем. — Волга. Сталинград. Здесь… Сталинград — конец, Констан. Россия — плохо…

— Немцы взяли Сталинград? — Шукшин почувствовал, как оборвалось, замерло сердце. — Не может быть… Не может быть!

Жан молчал. Шукшин вскочил.

— Констан, — негромко позвал старик. — Мне нужно сказать…

Шукшин остановился.

— Ваш русский… Этот парень, Мишель… Его видели у нашей деревни.

— Матроса? Братка? — Шукшин схватил Жана за руку. — Братка?

Старик качнул головой.

— Его ищут боши, Констан. Опасно…

— Помогите ему, спрячьте его! — Шукшин умоляюще смотрел на Жана. — Это такой человек… Спрячьте!

— Мишель ушел в лес, один. Он боится нас. Опасно, очень опасно…

Рештак, наконец, пустили, снова затрещали отбойные молотки. Но через час опять произошла авария — вышел из строя воздухопровод, прекратилась подача сжатого воздуха для отбойных молотков. Шеф-пурьон, скрипя зубами, метался по штреку, отыскивая неисправность, но никак не мог ее найти. Поломка была устранена только к концу смены. Лава не дала и четвертой части дневной выработки.

Когда после смены шахтеры выползли из забоя в штрек, их встретил помощник главного инженера шахты.

Выслушав доклад шеф-пурьона, он через переводчика Комарова обратился к русским:

— Старший мастер говорит, что вы плохо работаете. Он говорит, что воздухопровод был кем-то выведен из строя… Я не хочу сказать, что это сделали вы. Бывают всякие поломки. Но я хочу сказать, что шахта должна давать уголь. Если шахта не будет давать угля, то могут быть серьезные неприятности. Вас об этом предупредили.

Пленные молча, один за другим направились к вагонеткам, не торопясь стали рассаживаться.

— Они вас не поняли, господин Купфершлегер, — сказал Комаров.

— Почему? Разве я сказал недостаточно ясно?

Комаров прямо, испытующим взглядом смотрел в лицо инженеру.

— Им было бы понятно, если бы с такой речью обратился немец. Они считают, что бельгийцы, как и русские, не заинтересованы в добыче угля, который идет в Германию.

Купфершлегер недовольно нахмурился.

— Я вас не понимаю. Что вы хотите сказать?

— Вы меня поняли правильно. Русским тут не для чего надрывать свои силы. Это не нужно ни вам, ни нам!

Купфершлегер, не ответив, повернулся, пошел по штреку. Комаров последовал за ним. Неожиданно инженер остановился.

— Конечно, вы не должны надрываться на работе, понимаю… Люди истощены, обессилены. Но вы должны работать ритмично. Ритмично, понимаете? Нужно давать определенную продукцию. А как сегодня… Немецкие власти предъявят нам требования!

— Можно так организовать работу, господин Купфершлегер, что и угля не будет, и немцы ничего не сделают.

Купфершлегер промолчал.

Поднявшись наверх, в надшахтное помещение, пленные направились в душ. Около своего шкафа Шукшин присел на скамейку, стал снимать куртку. «Сталинград… неужели они взяли Сталинград?» Погруженный в свои думы, он не услышал, как рядом сел заведующий душевой поляк Стефан Видзинский — старый шахтер, много лет проработавший под землей. Он страдает туберкулезом. Администрация шахты из жалости поставила его в душевую. Живется Видзинскому очень трудно. Семья у него большая, а получает гроши.

— Камерад, на душе плохо, да? Не надо печалиться, камерад. — Видзинский вырос в Польше, неплохо говорит по-русски. Он не упускает случая потолковать с пленными, — Думаешь о России, о доме? Да, тяжело, камерад, я понимаю… Польша, моя Польша, тоже страдает…

Видзинский глубоко вздыхает, сокрушенно качает головой.

— Война, тяжелая эта война! — Он придвигается ближе к Шукшину, кладет свою маленькую, сухую, горячую ладонь на руку Шукшину. — Ничего, будем дома, будем. Я сегодня слушал радио. Москву…

— Москву? — Шукшин встрепенулся.

— Москву… Русские бьют бошей. Сильно бьют! Сталинград не возьмут, нет! Сталин сказал…

— Сталин?!

— Сталин… — горячо зашептал поляк. — Сталин сказал, что у нас будет праздник. Будет победа! Нет, русские не отдадут Сталинград!

Видзинский еще что-то; хочет сказать, но в душевую входит немец. Поляк протягивает Шукшину кусочек мыла и поднимается. — Добже, камерад, добже!

— Спасибо, товарищ, — шепчет Шукшин. Глаза его блестят радостью. — Спасибо…

Шукшин идет мыться, а Видзинский, глухо покашливая, направляется вдоль шкафов, раздает мыло, добродушно подшучивает над пленными. Убедившись, что немец не глядит в его сторону, на секунду задерживается около Комарова, незаметно сует ему листок бумаги, на котором начерчена линия советско-германского фронта.

Борьба продолжается

Однажды утром, когда пленных ввели в надшахтное помещение, красноармеец — совсем еще молодой парень — подбежал к шахтному стволу, схватился за поручни и, обернувшись к товарищам, стоявшим в очереди за инструментом, исступленно, срывающимся голосом крикнул:

— Я не могу на них работать… Я не могу!.. — По его щекам катились слезы, широко раскрытые светлые глаза горели безумной решимостью. — Прощайте, товарищи!

Несколько человек кинулись к стволу, но было уже поздно.

Люди застыли в оцепенении. Молча, не глядя друг на друга, обнажили головы.

За всю дорогу в лаву никто не проронил ни слова. Все были подавлены, на душе было невыносимо тяжело. Войдя в забой, со злостью побросали инструмент, расселись вдоль стены.