Боль, как чесоточный зуд — Ягупкин перестрадал им в первую мировую, в партизанских набегах с Анненковым, — не оставляла сотника ни днём, ни ночью. Выклянчив у сестры милосердия обезболивающий укол, Никита Поликарпович будто бы проваливался в чёрную беззвучную пропасть. Воротясь из беспамятства, снова утопал постепенно в мучениях. Чтобы заглушить терзания, ревизовал свою жизнь, отсеивал мелочное, уходил от неприятного и неизменно достигал грани, когда вопрос зарождался с пугающей прямотой: как дожил до такого конца? Проторив по памяти извивистую стёжку своих похождений, приобретений, взлётов, падений, он неизменно обнаруживал один ответ: корысть! Он отвергал доводы собственного «я», выискивал оправдание поступков, но сам же сознавал зыбкость своих возражений. Даже хмельная проделка в подворье Игнатовой, как последний гвоздь в домовину, загоняла Никиту Поликарповича к тому же ответу: жадность!
Он твёрдо верил, что японцы, выведав всю подноготную, терпят его, пока он нужен им для достижений цели. Сотник полагал, чем кончится операция «Медведь». Тачибана, Шепунов, их начальники тогда припомнят намёк Ягупкина о возможности минирования артиллерийских складов в Распадковой…
…На вечернем обходе больных дежурная медсестра лечебницы служащих КВЖД и сотрудников японских учреждений в Харбине обнаружила Ягупкина с остекленевшими глазами. Лежал он, вытянувшись, с откинутой рукой. В глазницах скопилась влага, как озерки в мочажинах. Рядом с подушкой таился браунинг. Там же — стреляная гильза и красные чётки…
Одиннадцатая глава. В Забайкалье
Трёхтонка, загруженная доверху пиловочником, едва заползла на песчаную горушку. Двигатель её чахоточно кашлял, норовисто похрапывал, не развивая обороты — позади чёрный полог дыма навис над дорогой.
Поселковые жители спешили на «стеколку», обегали замершую автомашину: тонкий гудок завода звал их на утреннюю смену.
Усатый шофёр в защитного цвета ватнике, перетянутом брезентовым ремнём, в армейской серой шапке, поминая святых и богородицу, выпятился из деревянной кабинки наземь. Откинул боковину капота, потрогал свечи, проводку, сунулся к боку цилиндров, обжегшись, отдёрнул ладонь. Редкие снежинки с шипением таяли на горячем моторе.
— Искра в колесо ушла? — Задержавшийся у трёхтонки мужик сочувственно смотрел на шофёра.
— Подь ты! — Водитель хлопнул створкой капота.
Коротконогий прохожий с ухватистыми руками и небольшими острыми глазами на красноватом лице был в подшитых резиной валенках, замазученной телогрейке, опоясанной бечёвкой. Тёплые брюки — в белых мазках известки. «Из вольнонаёмных!» — догадался шофёр.
— Слухай, товаришок, покрути, будь ласка! — Он протянул заводную ручку коротконогому.
— Нашёл осла!
— Всё для фронта? Мда-а…
— Если для фронта — так и сказал бы! — Прохожий крутанул крыльчатку, обследовал топливник и вывел резолюцию: — На ладан дышит меринок твой!
— Не хуже иных-прочих! — обиделся водитель.
— Воспоминания былого! — Мужчина взял ручку, принялся вертеть ею, намереваясь пустить двигатель. Чихнув вяло, мотор нехотя провернул коленчатый вал и вновь застыл.
— Бензинчику б! А то — чурка. Нет мощности, вот и не тянет.
Шофёр чесал затылок под шапкой.
— Сдаётся мени, в вентиляторе загвоздка…
— Сдаё-ётся… Знать должон, паря! Не первый день, однако, замужем. — Добровольный ремонтёр сунул палец в трубу электровентилятора, осторожно повращал им, выудил из нутра растрескавшуюся чёрную шишку сосны.
— Сдаё-ётся!
— Ну, шке-еты! Ну, пацанва! — Водитель досадливо подёргал свой висячий ус.
— За баранку, товаришок! — Мужчина отирал ладони о свои ватные брюки. Двигатель рокотал, постреливая дымком.
— Колы до нас, то ходи сюда! — Водитель отворил противоположную от руля дверцу.
Нежданный помощник забрался в кабину.
— Мене Опанасом кличут.
— А меня — Кирей.
— Не опоздать бы! — Шофёр поддал газу, разгоняя «ЗИСа».
— Начальник?
— А хто ж! А ты, бачу, кумекаешь трошки? Чому не шоферишь?
— Права отобрали — пару овечек в кузове засекли мильтоны. Вот мобилизнули на «Механлит».
— Наладится, не турбуйся!
— Тормозни, товаришок. К приятелю обещал…
На закрайке соснового колка мужчина покинул трёхтонку. Вечером, в первых сумерках, Опанас издали угадал давешнего мужика. Шофёр был рад отблагодарить доброхота.
— Садись, друже!
Тот не отказался. От него пахло калёным железом и смолой. На буроватом лице — следы копоти. Опанас тронул машину.
— В Жигулях нефть пошла. Может, мою коломбину переведут на бензин.
— Уже добывают или разведали?
— Ни, добывают!
— За газетами не слежу. Радио у нас не имеется. Деревня, одним словом.
— А моя деревня, Киря, накрылась. Печные трубы — вся деревня. — Опанас кулаком ударил по рулевой колонке. — Суседи отписали: жинка с дочкой в будке, на железнодорожном переезде.
— Переможется, Опанас. Главное — живые.
— Оно и верно. Слухай, товаришок, а чому ты не в армии?
Попутчик тронул рукой живот.
— Иной раз так схватит, мать родную не вспомнишь.
— Дольку спирту чистого, граммов двадцать, и по следам масла коровьего. Каждый день до обеда — як рукой сымет. Сусед мой стал на ноги. Врачи на его уже крест с прибором!
Засмеялся Киря, распахивая железом начиненный рот: спирт, масло… Хлеб по выдаче!
— После войны воспользуюсь советом, Опанас!
Ещё до происшествия в усадьбе Игнатовой сотник Ягупкин снарядил в разведывательный вояж казака Кузовчикова. Тот пересёк границу на рассвете в районе руин «Вала Чингисхана».
Песками и перелесками достиг железной дороги. На глухом разъезде Билютай в полночь сел в пассажирский поезд.
Пробравшись среди спящих в середину вагона, высмотрел свободную полку под потолком. Ватник — под голову. Объёмный мешок — в ноги. В тепле быстро уснул. Пробудился — окна светлые. Люди внизу загомонили. Из отрывочных слов Иван Спиридонович понял: мужики и бабы следуют на лесозаготовки. Ранним утром с ними вместе сошёл на полустанке «Безречная». Смешавшись с колхозниками, покинул перрон и оставил пределы небольшого посёлка.
В Харбине, намечая маршрут «ходки», со слов Ягупкина он запомнил названия населённых пунктов, повторением закрепил их в памяти — пятивёрстка была отпечатана ещё в царское время. Теперь приходилось на месте сверять сведения с натурой и Кузовчиков побаивался «засветиться».
В отрогах гольца Саранакан, в таёжной пади Ореховая, у крутолобой сопки — заимка. Памятная с Гражданской войны. Отсиживались в зимовье с Ягупкиным, покалеченным в деревне. Красные партизаны едва не прищучили тогда в землянке. В том глухом местечке Иван Спиридонович надеялся и теперь привести себя в порядок, отоспаться. В его уме стояла картинка прежнего укрытия: землянка ласточкиным гнездом прилепилась на краю взлобка. На вершинке седловины — сухие лиственницы и нагромождение валунов…
На вторые сутки Кузовчиков выбрел охотничьей тропой к Бургени, каменистой пади. Уторённый тракт с промоинами и грязью. Сновали автомобили, тянулись тележные обозы с брёвнами. В глубь тайги — порожние. Он подсел на пустую телегу.
— Из Куналея, чё ли? — Молодка в мужском пиджаке, перетянутом по талии сыромятным ремешком, окинула Кузовчикова усмешливыми глазами.
— Не-е. — Кузовчиков снял с плеч свой мешок, уложил рядом.
— Почё бородат? Молокан, чё ли?
— В тайге бритву посеял.
— Собрался на тот год две найти?
— Но-о…
Повозчица махала кнутом и лошадь проворнее заступала мохнатыми ногами.
— А я подумала: семейский.
Сбрить бороду было несообразно: половина лица окажется белой, незагорелой. Ещё приметнее. «Отбрешешься!» — успокаивал его Ягупкин в Харбине. И при встрече на явке агент может не признать его.
В другой обстановке Иван Спиридонович не преминул бы поволочиться за ядрёной бабёнкой, зазывно постреливающей карими глазами. А тут, пообещав наведаться в другой раз, спрыгнул на ходу, накинул лямки мешка на плечи, углубился в густой сосняк.