1 ноября 1921 года началось тихим, ясным и совершенно мирным рассветом. Казалось, что ушедший день, насыщенный кровавыми делами, жестокими схватками и тяжелыми, непоправимыми потерями, был только кошмарным сном. Но сердце ныло от чувства невыполненного до конца долга: банда еще жива. И очевидно, не сойдет с сердца эта тяжесть, пока «подарок Пилсудского» не будет полностью и до конца уничтожен.
На взмыленном коне какой-то казак привез из Хмельника свежий номер «Красной Армии». Газета била тревогу, требуя: «Встретить наглых захватчиков стеною штыков, лесом пик». В передовой З. Серебрянский, чье имя увековечено золотыми буквами на мраморной доске в Москве, в Доме Союза писателей, обращаясь к красноармейцам, писал: «Сильнее пружиньте границу, чтоб через нее не мог пролететь ни один контрреволюционный ворон».
От казака стало известно, что 2-я бригада Бубенца стоит в районе Старо-Константинова, а начдив с 3-й бригадой, с 11-м полком Букацеля и 12-м Горбатова находятся в районе Хмельника. Не исключалось появление из-за кордона новых петлюровских банд.
Весь день мы мчались по свежим бандитским следам, оставленным на старинном казацком шляху. Все говорило о поспешном бегстве гайдамаков: истоптанный множеством конских копыт шлях был загроможден трупами павших лошадей, брошенным походным хламом. Но не только это... Тот, кто видел страшный, кровавый след Палия, не забудет его никогда. Весь путь банды от Старой Гуты до Южного Буга и дальше до Цымбаловки, где она заночевала 1 ноября, был усеян трупами зверски замученных работников сельсоветов, продовольственных агентов, активистов-незаможников, молодых учителей. Палиевцы словно торопились на ком-нибудь сорвать злобу за долгий плен в Калишских и Ланцутских лагерях, досаду за инертность селян и за непоправимый урон, понесенный в Старой Гуте.
Озверевшие петлюровцы в бессильной ярости уничтожали ни в чем не повинных советских людей. Этими «подвигами» похвалялись бандиты. В своих записках поручик Доценко сообщает, что «в Россохе авангард расстрелял одного коммуниста и захватил шесть коней с седлами. В Чудиновцах над Бугом расстреляли семнадцать советских активистов. Лишь одному под градом пуль удалось, бросившись в воду, спастись. В Кумановцах волостной военрук, приняв нас за красноармейцев, настойчиво повторял: «Товарищи, я коммунист». Его и трех красноармейцев расстреляли».
Стремясь снова вцепиться в банду, мы выжимали из наших лошадей все, что они могли дать. Кони, заметно окрепшие на фураже нового обильного урожая, натренированные постоянными учениями, свободно делали по восемь километров в час, двигаясь километр рысью и километр шагом, то есть переменным аллюром. Но следование бригадной колонной, да еще с батареей, несколько снижало скорость марша. Палий имел то преимущество, что, бросая замученных селянских лошадок, перевозивших пехоту, в каждом селе брал им замену. Но для этого нужно было время. А заставы и разъезды атамана доносили о неотступной погоне, к тому же весть о движении петлюровцев опережала их. Крестьяне, как это было принято в те годы, уклоняясь от неприятной повинности, угоняли лошадей в лес, в труднодоступные яры.
Мы преследовали банду. Позади оставались села, леса, перелески. Палий изо всех сил рвался на северо-восток. Там ждало его спасение — сплошные леса и Тютюнник с его Волынской диверсионной группой генерала Янченко.
К концу дня по целому ряду признаков стало заметно, что расстояние между бандой и нами несколько сократилось.
Поздно вечером 1 ноября бригада Багнюка переправилась через Южный Буг. Незадолго до нас перешли реку и диверсанты. С высоких холмов мы наблюдали далекие, охваченные багровым закатом забужские деревни. В одну из них — Цымбаловку — вошел отряд Палия.
Уже в абсолютной темноте наши голодные, усталые люди на замученных конях втянулись в село Терешполь. Первым желанием каждого было уснуть.
Но... рядом заночевала и банда. О мерах разведки и охранения мы договорились с командиром 8-го полка Синяковым в присутствии «штаба» бригады. Весь штаб состоял из одной оперативной единицы — адъютанта П. Ратова. Сам командир бригады, «старик», — ему было под сорок, — устав с дороги, прилег отдохнуть.
Развернув карту, мы разделили между полками участки охранения. Выслали разъезды.
Особый разъезд отделенного командира Лелеки пошел из Терешполя на Цымбаловку. По всей вероятности, Палий, двигаясь на Волынь, должен был воспользоваться проселком, что вел из Цымбаловки на Яблоновку. Позади этой дороги протекала гнилая речушка с топкой поймой. Стремительный удар из Терешполя прямо на север, во фланг Палию, утопил бы весь его отряд в болоте. План этот, созрев в голове, казался легко и просто осуществимым. В том, что казаки 7-го полка бросятся в любую атаку без колебаний, после Старой Гуты уже можно было не сомневаться. Главное, дать им возможность за ночь восстановить силы, зря их не тревожить. А так как отчаявшийся враг мог решиться на все, следовало, оберегая сон людей, меньше спать самому. И кроме того, для успеха задуманной операции надо было, чтоб особый разъезд не прозевал время выхода Палия из Цымбаловки. Но успех плана зависит не только от одного замысла...
В нашем боевом обозе мы везли пленного. О том, что он прячется на кладбище Старой Гуты, сообщили нам местные жители. Накануне, когда перед самым уходом из деревни привели диверсанта в штаб, собралось много народу. На вопрос: «Как фамилия?» — петлюровец ответил: «Цвынтаренко». Сначала мы подумали, что он нас морочит. Земчук, опечаленный гибелью земляка Храмкова, сказал со злостью:
— Все знают, что ты Цвынтаренко, потому что схватили тебя не где-нибудь, а на цвынтаре[41]. Ты скажи фамилию твоего батька, тогда и видно будет, какая фамилия у тебя. А то не узнаем, по ком свечку ставить.
— Так вы меня зарубаете? — с нескрываемым страхом спросил бандит.
— Если будешь брехать, то обязательно посечем, — заверил его Бондалетов, теперь уже щеголявший в шикарной, вишневого цвета черкеске. После рубки под Старой Гутой он снял этот богатый трофей с вьюка зарубленного Глушака.
— Ей-бо, я Цвынтаренко. Вот только документов нет, все наши бумаги в полковом штабе. А я Цвынтаренко! Правда, поначалу я был просто Цвынтарь. Но наш командир куреня Бондаренко — это было еще в Херсонской дивизии — в девятнадцатом году всех нас переписал. Он сказал: «Я Бондаренко, и в моем курене будут только «енко». После того — кто был Павлюк, стал Павленко, Щуп заделался Щупенко, а я с Цвынтаря обернулся на Цвынтаренко. Был посреди нас немец из колонистов Шварц, и тот стал Шварценко».
Рассказ пленного вызвал всеобщий интерес. Народ оживился. Мрачными оставались лишь вестовые-кубанцы. Кто-то из них успел сбегать в сотню, привести к штабу большую группу казаков, только что похоронивших сотника Храмкова. Очерет, наклонившись к моему уху, шепнул, что кубанцы ждут удобной минуты для расправы над пленным.
Палиевец, считая себя пропавшим, все же в репликах бойцов видел как бы проблеск надежды. Узнав Очерета, заерзал на скамейке, порываясь что-то сказать. Дрожащим голосом наконец заговорил:
— Семене! Узнаешь? Скажи им, брешу я чи не брешу? Цвынтарь я чи не Цвынтарь?
Изумленный Очерет, подступив к пленному, сдвинул папаху на затылок:
— Бонжур вам! Так вот где мы с тобой, Кузьма, повстречались!
Петлюровец как утопающий за соломинку ухватился за земляка, который, как показалось ему, не даст рухнуть в бездну. Он повторил уже слышанную нами от него версию: поход Палия он использовал для возвращения на родину. Хотя в лагере свое же начальство — чотовые, бунчужные и давали шомполов за листовки, но он читал одну, в которой говорилось, что Советская власть объявила амнистию для таких, как он. Взглянув умоляюще на Очерета, он сказал:
— Ты ж мне родня. Скажи все, что знаешь про меня, Семене!
Очерет, явно озадаченный и потрясенный этой встречей, передвинул папаху со лба на затылок и, глядя исподлобья то на пленного, то на казаков, столпившихся в штабе, ответил:
41
Кладбище.