— Слыхал что-то, да точно не упомню того. И что из этого?
— Князя Реполовского убила Марья Гамонтова, как и Стрешнева. Усадьбу сожгла она же и, вы крав деньги и драгоценности, бежала сюда.
— Что ты говоришь! — почти радостно вскрикнул Меншиков.
— Да, но это еще не все…
— Как не все? Да этого совершенно достаточно, чтобы отрубить ей голову.
— Это еще не все. У нее было двое детей, и обоих она убила…
Экгоф замолчал, провел рукою по лбу, как бы отгоняя от себя дурное видение.
Меншиков тоже молчал.
Он, очевидно, в настоящую минуту обдумывал все, что услыхал от полковника, и рассеянно смотрел на него.
Затем Экгоф продолжал:
— Вот ее преступления, князь… таковые страшные преступления, каковым трудно было бы поверить, если бы не…
— Если бы не… что?
— Если бы не было налицо очевидца.
— И этот очевидец?.. — быстро спросил Меншиков.
— Очевидец и сообщник этот — некий цыган Алим,— ответил Экгоф. — Заметьте, ваша светлость: и «сообщник».
— Ты его видел, говорил с ним?
— И видел, и говорил.
— Где же он теперь? — с беспокойством осведомился Меншиков.
— Он, по моему приказанию, взят под стражу и содержится под крепким караулом, — успокоительно сказал Экгоф.
— А! — облегченно вздохнул князь. — Но почему сей очевидец и соучастник преступлений сей распутной женщины донес на нее тебе?
— Потому, что он был исполнителем ее преступлений, слепым орудием в ее руках, ослепленный ее красотой и обольщенный ее обещанием уйти с ним в табор. Она обманула его, и он теперь мстит ей.
— Так. Сие мне понятно. Но непостижимо, почему цыган отправился с доносом к тебе именно?
— Я забыл сказать вашей светлости, что цыган сей служит под моим ведомством в царевой кузнице кузнецом.
Теперь, по-видимому, Меншиков понял нити и основания доноса и успокоился. Все это, очевидно, было не оговором, не вымыслом.
Довольная улыбка появилась на его лице.
— Ее следовало бы немедля ни мало, без всякого сожаления, тотчас же раздавить каблуком, как давят ядовитую гадину, — сказал он. — Это не человек и не женщина, а монстр, и даже хуже зверя, ибо и зверь не душит своих детей, а имеет о них заботу и попечение.
— Да, это истинно. Если бы я это знал раньше, может быть, я сам убил бы ее.
— Так, так… — задумчиво проговорил Меншиков, очевидно, что-то обдумывая. — Ты любил ведь ее, я знаю. Она красива, молода… Нет, ни ты, ни я не могли бы убить ее… потому что оба были увлечены ею. Но правосудие сделает за нас должное и воздаст ей по делам ее. Итак, Стрешнев убит ею… Неважный офицер, одначе с честью делавший поход под начальством фельдмаршала Шереметева. Помню, государь опалился на него за то, что он просился в военное время в вотчину…
— На свидание с Марьей… Там-то, в вотчине, он и схватил болезнь, спасая Марью из пруда, куда она бросилась, якобы ненароком, с ребенком.
— С ребенком! Ага… И что же вот этот-то ребенок…
— И утонул.
— Понимаю.
— А князь заболел, был обокраден и сожжен вместе со своим домом. Прошу вас, князь, — прибавил Экгоф, — не думайте, что этим доносом я хочу отмстить ей за отверженную любовь или измену… Узнав о столь важных ее преступлениях, я решил, что лучше бы мне было никогда не встречаться с нею и что донести на нее вашей светлости — моя прямая обязанность.
— Да, это была твоя обязанность, — согласился князь. — Я бы удивился, ежели бы ты скрыл это от меня.
— Я и то скрывал долго… — сознался полковник. — Слухи доходили до меня давно, но я не верил им и… не хотел верить. Мало ли что про кого говорят. А без доказательств я не хотел тревожить по-пустому вашу светлость. Не приди ко мне цыган, Марья Даниловна могла бы, в случае доноса, назвать меня облыжным клеветником, и я ничем не мог бы доказать своей правоты. Но, раз только я убедился в истинности слухов, моим долгом почел я довести до вашего ведома о ее злокозненных деяниях.
— Хорошо, — сказал Меншиков, — спасибо тебе, Людвиг. Ты поступил правильно, забыв, что был ее любовником, и вспомнив, что ты — офицер на службе его величества. Через малое время царь будет обо всем осведомлен, и правосудие совершится в полной мере. Можешь идти. Прощай.
Меншиков сделал несколько шагов по своей комнате.
Но Экгоф не двигался с места.
Меншиков с заметным удивлением взглянул на него.
— Что же ты? — сказал он ему. — Или имеешь еще что сказать мне?
— Нет, князь… ничего более… Только…
— Только — что?
Экгоф вытер платком пот, которым был покрыт его лоб. Вид полковника был растерянный и жалкий.
— Только я хотел спросить вас, — нерешительно проговорил он, — я хотел спросить…
— О чем? Спрашивай…
— Я хотел спросить… ежели бы вы были на моем месте… То есть, ежели бы между вами и ею было то, что было между нами, — поступили ли. бы вы так, как поступил я?
Меншиков без колебания подал ему руку.
— Вот мой ответ, — сказал он торжественным голосом. — Как ты думаешь, протягивают ли руку человеку, которого презирают? Твоя совесть безупречна, Людвиг. Можешь спать спокойно. Своим доносом ты освобождаешь нашу обожаемую государыню от ее опаснейшего и лютейшего врага… А нас всех от чудища страшна. Ступай и подними высоко голову. Ты сделал не больше того, что должен был сделать. Прощай!
Экгоф откланялся, но, несмотря на ободряющие слова Меншикова, он вышел из его комнаты с низко опущенной головой и с убитым видом опозоренного доносом человека.
Меншиков следил за ним, не спуская глаз, и, когда он скрылся за дверью, пожал плечами и проворчал:
— Глупец! Об заклад побьюсь, что он теперь кается в том, что сделал…
Светлейший был прав.
Экгоф раскаивался. И до такой степени, что шесть месяцев спустя он кинулся в самую горячую боевую схватку и нарочно подставил свою грудь под датскую пулю во время битвы с датчанами.
Доносчик несчастной Марьи Даниловны скончался от ран.
X
Между тем Меншиков недолго обдумывал, как, когда и в каком виде осведомить царя обо всем, что он только что услышал.
Он быстро переменил камзол, надел шляпу и, сев в повозку, помчался к царю.
Царь был занят другими делами и выслал сказать своему любимцу, чтобы он приехал позже.
Но Меншикову не терпелось, и он потребовал немедленной аудиенции по весьма важному, не терпящему отлагательства делу.
Царь терпеть не мог, когда его отрывали от начатого дела для другого, и потому заставил все-таки князя выждать достаточное время в соседней комнате.
Голова Меншикова горела, и сердце его билось усиленно во время этого вынужденного ожидания…
Наконец, камердинер царя растворил перед ним двери.
Царь стоял у стола во весь свой гигантский рост и встретил Меншикова сухо.
Князь тотчас же угадал по его лицу, что Петр не в духе — он хорошо и давно изучил все оттенки выражения его лица.
Очевидно, минута для такого дела была выбрана самая неподходящая, и Меншиков уже раскаивался в своей обычной поспешности и горячности и охотно ретировался бы назад.
Но было уже поздно.
Конечно, он мог бы отложить свой рассказ о деяниях Марьи Даниловны до другого раза, более удобного, и выдумать что-нибудь другое для доклада царю. Но ничто иное не объяснило бы его настойчивости в требовании свидания, и все другое навлекло бы на него сильный гнев его царственного друга.
Он вспомнил, как еще очень недавно царь, разгневавшись на него, повелел ему ради вящего унижения таскать лоток с подовыми пирогами, и до такой степени растерялся, что ничего подходящего для доклада о чем-либо другом выдумать не мог.
Между тем царь, уставившись на него, проговорил:
— Что тебе, Данилыч, от меня занадобилось, скажи на милость?
— Ваше величество…
— Назойлив ты стал. Ежели тебе говорят, что я занят делами спешными и важнейшими, чем твои доклады, неужто не мог ты выбрать иное время?
— Ваше величество…
— Знаю наперед, что ты скажешь. Что в городе все благополучно? Или что коллегия облыжно обвинила тебя в новом лихоимстве? Ой, Данилыч, плохие шутки ты шутишь со мной. О двух головах ты, что ли? Мало я тебе мирволил да попускал? Как бы не превратиться тебе в твое первобытное состояние пирожника… Дождешься, гляди!