— Ну, к этому тебе, я думаю, не привыкать стать… — злобно сказала она, прервав его речь.
— Не суди по себе, — остановил он ее.
— Как ты смеешь? — негодующе вскрикнула она.
— Я все знаю, — твердо и внушительно проговорил он.
— Все? Что именно?
— Все. И про ценное ожерелье, и про светлейшего, и про любовь к тебе царя. Я все знаю.
— Тем лучше, — спокойно проговорила она и дерзко поглядела ему в глаза. — Ежели ты знаешь даже только одно— про любовь царя ко мне, то чего же ты хочешь? Мне стоит только донести губернатору о твоих дерзких речах, и ты не только не увидишь своих степей, но даже и здешнего холодного солнца.
— Я не боюсь твоих угроз. Светлейший — враг твой, и ты меня им не испугаешь. Он примет меня и выслушает охотно все, что я расскажу ему про тебя и твою прошлую жизнь.
— Он никогда не примет тебя. Прежде чем ты сделаешь это, тебя здесь не будет. Я попрошу царя, чтобы тебя запрятали в каземат.
— Что запрятать в каземат, надо поймать меня прежде.
— Это не так трудно. Я узнаю, где ты скитаешься по столице.
— Я нигде не скитаюсь, и, чтобы не трудиться тебе, я скажу тебе, что я служу при дворе.
— При дворе!..
— Да, при дворе.
Марья Даниловна расхохоталась.
— Ну, вот… — сказала она. — Эта шутка мне больше нравится. Так бы ты и всегда шутил, оно было бы куда веселее.
— Я не шучу. Я служу кузнецом в царской кузнице, и царь знает меня и одобряет мою работу. И все вельможи знают меня. И полковник Экгоф, который управляет кузницей, знает меня.
Он насмешливо взглянул на нее.
Она вздрогнула.
«Так он знает даже про мои отношения с Экгофом?» — промелькнуло у нее в мыслях, и она почувствовала страх…
— Кончим разговоры, — наружно спокойно произнесла она.
— Кончим! Я сам только этого и дожидаюсь! — согласился цыган.
— Чего ты от меня хочешь?
— Я уже сказал.
— Но, Алим, — вдруг мягко сказала она и хотела взять его за руку, которую тот отдернул, — ты подумай, я служу при дворе, меня любит сам царь. Всю жизнь рвалась я к этому. Все преступления, которые я сделала…
— Моими руками… — вставил он.
— Все невзгоды, которые я перенесла ради достижения этой цели, все… все… Все это я должна забыть, бросить все, чтобы идти за тобою в какие-то степи, в какой-то табор, к чужим, незнакомым мне людям… Для чего? Ты не хочешь этого, ты только нарочно говоришь это, чтобы сделать мне неприятное. Да и зачем тебе это? Ты отстал от той жизни. Ты привык к другому. Разве тебе нехорошо здесь? — ласково спросила Марья Даниловна. Но Алим тотчас же страстно возразил:
— Как бы мне хорошо ни было, мне там лучше. Разве рыба в лоханке лишена воды? Но у нее нет простора, нет свободы. И совесть моя не спокойна. Я до сих пор вижу Стрешнева, которого я задушил, вижу обгорелый труп карлицы, вижу пламя, в котором сгорела усадьба. Все вижу я по ночам, и сон мой неспокоен, как неспокойна моя совесть. Но ежели я уйду туда, с тобою, я буду знать, для чего я все это сделал, и совесть моя успокоится.
— Но разве ты все еще любишь меня?
Он грубо схватил ее за руку.
— Я ненавижу тебя! — почти крикнул он. — Ты горе моей жизни!
— Так уходи в свои степи, я помогу тебе, и оставь здесь свое горе, — улыбнулась она, высвобождая руку, которую он больно стиснул.
— Я не уйдут без тебя…
— Но почему, почему же, ежели ты не любишь меня?
— Я ненавижу тебя, — повторил он с прежней силой. — Да, ненавижу, но порой проходит ненависть моя, и мне кажется, что я опять люблю тебя, как любил свою потерянную совесть…
Она нахмурилась и, не давая ему продолжать, резко проговорила:
— Довольно, цыган. Много наболтал ты тут всякого вздору. Я не хочу тебя более слушать. Когда-то мы стояли на одной дороге, но теперь наши дороги далеко разошлись друг от друга. Тебе не достичь меня по моей, я не пойду по твоей. Ты говоришь, что не страшишься моих угроз, я не боюсь твоих. Разойдемся. Будем, значит, бороться друг с другом, а кто поборет — увидим.
Она отстранила его жестом со своей дороги — и он пропустил ее.
— Хорошо, — проговорил он, посторонившись. — Будем бороться. Но помни: или ты будешь моею и уйдешь со мной, или погибнешь…
Она пожала плечами и, ни слова не сказав ему в ответ, спокойной поступью пошла к ограде Летнего сада.
В качестве столичного губернатора светлейший Ментиков обязан был ежедневно объезжать город и о всем замеченном им каждое утро доносить лично императору.
Во всякое время года и во всякую погоду князь совершал свою прогулку по городу, выезжая из дому рано утром. Вот и в это утро вошел его денщик и доложил, что поданы лошади…
— Знаю, — резко ответил князь. — Того ради и одеваюсь.
Денщик, однако, не уходил и переминался с ноги на ногу у порога.
— Что тебе еще?
Денщик доложил, что приехал полковник Экгоф и желает видеть князя по экстренному делу.
Меншиков терпеть не мог никаких экстренных дел и еще больше не любил ради одного дела откладывать другое, уже задуманное. Тем более сегодня он был не в духе и потому тотчас же рассвирепел и крикнул денщику:
— Полковник Экгоф! Что ему еще от меня нужно? Мне некогда с ним разговаривать. Пусть завтра заедет.
Но не успел он проговорить этих слов, как дверь отворилась, и в ней показался сам полковник Людвиг Экгоф.
— Простите меня, ваша светлость, — спокойно и с достоинством проговорил он, — но у меня тоже нет времени заезжать завтра.
Меншиков злобно взглянул на него из-под своих седых бровей.
— Стало, ты нынче у дверей, подслушиваешь, Экгоф, — сказал он ему.
— Нет, князь. Но я, долго поджидая ответа, пришел в нетерпение и подошел к дверям. Я услыхал ваши речи. Мне ждать некогда, и с позволения вашей светлости, я тотчас же доложу то, что имею сказать.
— Говори, коли так, — пожав плечами, ответил ему Меншиков, внутренно удивляясь его смелости и необычайной настойчивости. — Что развесил уши, ступай! — накинулся он на денщика. — Говори же!
Он даже кивнул Экгофу головой на кресло, но сам не сел, а продолжал одеваться.
— Говори, — еще раз повторил он, видя, что полковник медлит, — или я тебя отсюда вышвырну. В чем твое дело, если у тебя есть таковое?
Наконец, после некоторой внутренней борьбы с самим собою, Экгоф решился:
— Дело идет об одной преступнице, князь, которую я хочу предать вашему усмотрению.
— О преступнице?.. О какой там еще преступнице, говори толком и не тяни по-пустому.
— Ее зовут… Марьей Даниловной Гамильтон. Но у нас ее называют Гамонтовой.
Рука Меншикова дрогнула при этих словах так сильно, что он оторвал дорогую застежку от своего камзола.
— Ты говоришь про Гамонтову, что в близких прислужницах у императрицы и…
Он сдержался и умолк, вопросительно глядя в глаза полковнику.
— Про нее самое.
— Что ты шутки шутить вздумал? — все больше и больше волнуясь, заговорил князь. — Какая она преступница, в своем ли ты уме, полковник?
— В своем, светлейший князь, и повторю, коли велишь, свои слова ни токмо перед тобою, но и перед коллегией.
— Какие-нибудь бабьи выходки, а ты преважно называешь их преступлениями?
— Марья Даниловна настоящая преступница, князь. И если твоя светлость готова выслушать меня…
— Говори. Говори же все, что знаешь.
— Знаю я многое и все скажу, что знаю. Ее преступления неисчислимы и страшны и, если позволите…
— Как «если позволю!» Я слушаю тебя обоими ушами… Только, Бога ради, не тяни, говори скорее!
— Я давно знаю эту женщину… — начал Экгоф. — Со дня ее прибытия в столицу.
Меншиков усмехнулся.
— Ведомо мне то. Ведомо и то, что вы любили друг друга. Что же дальше?
— Но я не знал в то время, кто она.
— А теперь знаешь?
— А теперь знаю. Помните, князь, царю было донесение, что князь Реполовский бесследно пропал из усадьбы Стрешнева?
— Помню.
— Помните и то, что в усадьбе Стрешнева был пожар и сгорел при этом сам владелец?