Снова переходим мост через реку Сан, которая разделяет город на две части. «Прощай, Родина! Доведется ли снова увидеть тебя? Но если я останусь жив, я по-прежнему твой верный сын. Я всегда буду думать о тебе, любить тебя и стремиться к тебе».

Так я мысленно обращался назад, к Родине, а сам шаг за шагом уходил все дальше на чужбину, на долгую каторгу.

Колонна вышла за город и растянулась по полю. Люди шли, опустив головы, еле переставляя ноги. Голодные, [42] полураздетые, многие с загноившимися ранами, некоторые босиком, шли они по колючей, усыпанной щебнем дороге. Никто не разговаривал, каждый думал про себя тяжелую думу. А солнце пекло, раскаляя камни на дороге. Становилось трудно дышать, в горле пересыхало, мучила жажда, а мы все шли и шли…

Многие спотыкались и падали. К упавшему тут же подбегал немецкий солдат и бил его палкой, заставляя подняться и идти вперед. Мы молча помогали товарищу подняться и вели его под руки дальше. Если же человек все-таки не поднимался, солдаты выволакивали его из строя и на глазах у всех пристреливали или прокалывали штыком и сбрасывали с дороги в кювет.

Так начался наш путь в фашистскую Германию, путь, усеянный трупами и обильно политый нашей кровью.

Колонна вошла в какое-то село. Крестьяне выбегали из домов, держа в руках большие ломти хлеба и картошку, и бросали их в колонну. Пленные жадно ловили куски хлеба и картошины, сбивались в кучу. Налетали немцы и прикладами и палками разгоняли пленных, натравливая на них собак, расстреливали в упор.

С помощью товарищей я все время держался на ногах и старался идти в середине колонны. Ваня Олюшенко чувствовал себя бодрее, чем мы, и в селах старался первым выскочить из колонны и поймать летевший из рук крестьянина кусок хлеба, лепешку или картофелину. Все, что ему удавалось раздобыть, он аккуратно делил на четыре части: себе, мне, Володе и Щербакову.

Мы вчетвером шли все время рядом. Мысль о том, что при первой же возможности надо бежать, не покидала нас.

- Запоминайте дорогу, - шепнул я товарищам.

Как ни трудно было идти, как ни палило нас солнце, мы старались запомнить названия и расположения сел, мимо которых нас проводили, дорожные знаки, повороты, присматривались, где что растет на полях.

Только поздно вечером колонна наконец остановилась. Нас ввели во двор большого хозяйства, приказали [43] сесть на землю и через переводчика объявили, что здесь мы будем ночевать.

- Бежать не пытайтесь, - добавил переводчик. - Собаки все равно догонят. Тогда расстрел на месте.

Немцы с собаками окружили нас кольцом…

Всю ночь мы поочередно дежурили, выбирая момент, когда можно будет бежать. Но немцы тоже не спали. Они ходили с собаками возле нас. То и дело слышалась трескотня автоматов. Это стреляли в пленных, подходящих близко к забору. Пули попадали и в остальных, плотной кучей сидящих посередине двора.

Убежать этой ночью не удалось.

Утром нас подняли, построили, пересчитали и погнали дальше. И снова одеревеневшими ногами мы медленно ступаем по каменистой, нагретой солнцем дороге. По столбикам-указателям, стоящим вдоль дороги, определили, что идем в сторону города Ярослава, расположенного километрах в тридцати пяти от Перемышля. Шаг за шагом мы приближались к нему. Прошли по его окраинам и снова вышли в поле.

Через несколько часов по колонне прошел слух, что мы приближаемся к лагерю. И действительно, вскоре с левой стороны дороги, в негустом леске, показались вышки. На них торчали фигуры солдат с пулеметами. От вышки к вышке в несколько рядов тянулась колючая проволока. Это и был лагерь. Шагая вдоль ограды, я увидел среди пленных, стоящих по ту сторону проволоки, сержанта Торощина, курсантов Иванисова и Тернова. Они тоже увидели меня. Мы обменялись взглядами, помахали друг другу руками, и я навсегда потерял их из виду, уходя с колонной дальше.

На душе стало еще тяжелее: значит, им тоже не удалось прорваться на восток, и теперь никто уже не сможет рассказать своим, как мы воевали в первые тринадцать дней войны.

Через несколько минут справа от дороги на голом поле показался точно такой же лагерь - такие же башни с пулеметами и ряды колючей проволоки. Только этот лагерь был очень больших размеров.

Метрах в двухстах от ворот лагеря с Щербаковым случился солнечный удар. Он вдруг покачнулся и начал [44] падать. Молотков и Олюшенко подхватили его и помогли дойди до ворот лагеря.

Колонну ввели на территорию лагеря, остановили, нас стали отсчитывать сотнями, больных отдельно. С той минуты мы больше не видели Щербакова. Каждую сотню отводили в какие-то длинные шаткие помещения, построенные наподобие шалашей. Прямо в землю врыты стропила, на них положены жерди, поверх которых набросана солома. Внутри постройки по обеим сторонам была тоже раскидана солома.

Нам через переводчика объяснили, когда и где строиться на поверку. Мы бросились в свой шалаш и повалились на солому. [45]

Все дальше в Германию

Разбудил нас немецкий солдат. Он вбежал в «шалаш» и заорал: «Los!» Мы уже знали, что означает это слово, быстро выскочили из «шалаша» и, стараясь не толкаться, встали в строй. Строили нас по пять человек в ряд. Двадцать пятерок в сотне. Чего уж проще? Но немцы проверяли и пересчитывали нас по нескольку раз и продержали в строю почти целый день.

После поверки из сотни отобрали четверых и повели за получением пайка. Остальных распустили по «шалашам». Мы сидели на соломе и ждали, когда придут наши товарищи. Они принесли несколько буханок хлеба. Каждую буханку, весом в один килограмм, делили на пять частей. Катастрофически быстро мы проглотили свои куски и почувствовали, что есть захотелось еще сильнее. Но ждать больше было нечего. Подходила ночь. Долго еще в темноте вокруг меня ворочались и вздыхали люди. Каждого томила унизительность его положения и полная неизвестность, у многих горели загноившиеся раны.

Утром следующего дня к нам опять вбежал солдат. Размахивая палкой, он громогласно возвестил подъем. Снова длительная поверка, с издевательствами и побоями.

Наконец процедура закончилась, и нас распустили. Вот теперь мы с Володей Молотковым и Ваней [46] Олюшенко решили внимательно осмотреть все лагерные ограждения, чтобы выяснить, нельзя ли как-нибудь убежать. Зашли за «шалаш», осмотрелись.

Огромное поле обнесено двумя рядами колючей проволоки. Видны свежие скважины для артезианских колодцев. Ровными рядами стоят низкие «шалаши». Возносятся над лагерем наблюдательные вышки. На вышках установлены мощные прожекторы, торчат дула пулеметов, ходят часовые. Ясно, что убежать отсюда можно только при какой-нибудь случайной оплошности охраны. И мы стали ждать.

Мысль о побеге не давала нам покоя. Ночами мы по очереди выбирались из «шалаша» и смотрели, не погасли ли прожекторы, не ушла ли охрана. Но часовые неизменно маячили на вышках, их силуэты четко выделялись в молочно-белом свете прожекторов.

Наступило воскресенье. На утренней поверке переводчик объявил, что сегодня в лагерь приедет передвижная православная церковь.

- Являться на богослужение всем, - строго добавил переводчик.

Долго ждать церемонии не пришлось. Через полчаса в ворота лагеря въехала грузовая машина. Борта ее были открыты и обтянуты золотистой шелковой материей. Дно кузова устлано коврами. На них сидели церковные служители в блестящих ризах. Они держали на коленях большой золоченый крест, подсвечники и иконы разных размеров. Когда машина остановилась, служители начали устанавливать в ней иконы, зажигать свечи в подсвечниках, укреплять крест. Машину окружили солдаты с пулеметами и автоматами. Очевидно, немцы учитывали, что в толпе пленных есть комсомольцы и коммунисты. Мало ли что может им прийти в голову!

Когда в «церкви» все было готово, пленных согнали к машине. Среди икон и блестящих подсвечников появился поп в золотом облачении. Чисто выбритый, подстриженный в кружок, он был совсем не похож на косматых православных батюшек, которых я видел в детстве в деревне. Он возвышался над нами откормленный, довольный собою, с красным ожиревшим лицом. А мы стояли перед ним голодные, оборванные, больные, избитые, стояли и слушали его «проповедь». [47]