В минувшую ночь, сидя в полном одиночестве у себя в квартире на Парижской улице, он впервые посмотрел фильм Пола Ньюмана «О влиянии гамма-лучей на поведение маргариток»: название пророчило увлекательную ботаническую фантазию, однако лента обладала совсем иной силой, прочертившей путь между галлюцинацией и наукой, — и это сразу же пленило Револя. Взволнованный, очарованный новой идеей — а почему бы и нет? — врач тут же решил, что ему необходимо повторить в своей гостиной опыты Матильды, юной героини фильма, которая день за днём воздействовала на маргаритки гамма-лучами, используя для этого различные дозы радия, а затем наблюдала за изменениями, которые происходили с цветами: под действием лучей одни растения вырастали огромными, другие — наоборот, рахитичными и скукоженными, а третьи просто оставались такими же красивыми, и одинокая девочка постепенно осознала бесконечное разнообразие всего живого: она нашла своё место в нашем жестоком мире, заявив во время школьного праздника, заявив прямо со сцены, что, возможно, однажды чудесная мутация изменит и улучшит человеческий род. Посмотрев фильм, Револь с задумчивым видом приготовил себе глазунью, желток сиял, как сердцевина маргаритки, открыл банку светлого пива, прихваченную из дверцы холодильника, медленно всё это проглотил и завернулся в тёплое одеяло из гусиного пуха; его глаза были открыты.

Револь спал. Прямо под рукой у него лежала тетрадь, в которую он, проснувшись, мог записать всё, что видел во сне, молниеносные видения, последовательные действия, связи и лица; возможно, он опишет и Симона: чёрные пряди, жёсткие от свернувшейся крови; матовая кожа; белые опухшие веки; лоб и правый висок, затянутый свекольным подтёком, смертельный удар; или лицо Джоан Вудворд, которая в фильме у Ньюмана сыграла Беатрис Хансдорфер — распутную и безалаберную мать Матильды, появившуюся в школьном театре, когда праздничный вечер уже закончился, появившуюся из тени в вечернем наряде, блёстки и чёрные перья, пошатывающуюся, пьяную, стеклянный взгляд, заявившую сладким голосом, рука прижата к груди: my heart is full, my heart is full.[62]

* * *

Чтобы последовать за Тома Ремижем, они взялись за руки; в сущности, если они и сопровождали медбрата, если повиновались ему, подчинились этой прогулке по разветвлённым коридорам и лестницам, согласились пройти через все эти тамбуры, открыть и придержать плечом двери, невзирая на тот чёрный метеор, который только что со всего размаху врезался в них, как таран, невзирая на очевидное истощение, — то лишь потому, что Ремиж, с их точки зрения, обладал трезвым взглядом, и этот взгляд всё ещё удерживал их на стороне живых, хотя уже не стоил и ломаного гроша. Теперь, следуя за Тома, эти двое переплели пальцы, сомкнули искусанные сухие ладони, обгрызенные ногти окаймлены мёртвой кожей, кольца и камни соприкоснулись; всё это они сделали машинально, ни о чём не размышляя.

Ещё один больничный кабинет; ещё одно логово, меблированное, как образцовая квартира: светлая комната; нарядная, хотя и не вычурная обстановка: диван обит бледно-зелёной синтетической тканью, разбавленной вкраплениями бархата; два ярко-красных стула с мягкими сиденьями и спинками; голые стены украшены разноцветным плакатом с выставки Кандинского, Бобур,[63]1985; на поверхности низенького журнального столика примостились декоративные растения с длинными тонкими листьями; четыре чистых стакана; бутылка минеральной воды; чаша, наполненная смесью из сухих благовонных цветов и трав; аромат апельсина и корицы. Окно приоткрыто; шторы тихо отъехали в сторону; можно услышать шум редких машин, снующих по стоянке у госпиталя, и крики чаек, резкие и пронзительные, как звуковые царапины. Холодно.

Шон и Марианна, измученные, но заинтригованные, неловко устроились рядышком на диване; Тома Ремиж опустился на один из киноварно-красных стульев, в руках папка с медицинскими документами Симона Лимбра. Но напрасно эти трое пытались разделить общее пространство, напрасно пытались существовать в одном континууме: в то мгновение не было никого, настолько погружённого в собственную боль, настолько отчуждённого от других людей, и прежде всего от этого молодого человека, который находился здесь с определённой целью, да, целью: получить согласие родителей на изъятие органов у их ребёнка. Здесь сидели мужчина и женщина, подхваченные взрывной волной, сбитые с ног, утратившие почву, рухнувшие во время, которое разбилось вдребезги: ход времени был нарушен, искажён смертью Симона; тем не менее время продолжало идти: так носится по курятнику петух с отрубленной головой; время, в котором материализовалась ткань трагедии; мужчина и женщина, в сознании у которых сконцентрировалось всё несчастье мира; и здесь же сидел молодой человек в белом халате, связанный обязательствами и потому осторожный, приготовившийся вести беседу, не нарушать привычного порядка действий, соблюдать протокол, но который уже, в каком-то уголке своего сознания, начал отсчёт времени: ведь состояние тела в терминальной коме постоянно ухудшалось — а значит, делать всё надо было очень быстро; и механизм уже запущен.

Тома плеснул воду в стаканы, поднялся, чтобы закрыть окно, и пересёк комнату; при этом он непрерывно наблюдал за родителями Симона Лимбра, не спуская с них глаз; конечно, в тот момент он мысленно разогревался, зная, что ему придётся быть с ними жестоким, ткнуть пальцем в свежую рану, начать допрос, о котором они ещё ничего не подозревают, попросить их подумать и сформулировать ответы, — а ведь они заморожены болью; он должен вернуть их на орбиту, и, несомненно, он готовился к разговору так же, как к уроку пения: расслаблял мышцы, успокаивал дыхание, осознавая, что пунктуация — это анатомия языка, структура смысла; он готовился так тщательно, что даже зрительно представлял будущую фразу, её интонационную линию; взвешивал первый слог, который произнесёт; тот самый слог, который расколет скорлупу тишины, выверенный, молниеносный, словно хирургический надрез, — за ним не угнаться даже юркой ящерице, взбегающей по стене, когда дрожит земля; даже трещина на яйце появляется не так быстро. И всё же он начал очень медленно, учитывая контекст ситуации: я полагаю, вы уже поняли, что мозг Симона разрушается; тем не менее все остальные внутренние органы продолжают функционировать: исключительный случай. Шон и Марианна моргнули — своеобразный способ выражения согласия. Приободрившись, Тома продолжил: я сознаю, какую боль вы испытываете; тем не менее я вынужден затронуть весьма деликатную тему, лицо медбрата озарено прозрачным сиянием; его голос повысился на тон, на полтона — и стал совсем прозрачным, когда он заявил:

— В нашем положении Симон может стать донором: он мог бы пожертвовать свои органы другим.

Бам! Тома разом возвысил хорошо поставленный голос, и кабинет, похоже, усилил его, как гигантский микрофон; высокоточное прикосновение — шасси «Дассо Рафаля»[64] на палубе авианосца; кисть китайского каллиграфа; мяч, принятый теннисистом. Шон вскинул голову, Марианна вздрогнула — оба впились глазами в Тома: с ужасом они начали осознавать, что происходило в кабинете и чего требовал этот красивый молодой человек с чеканным профилем; этот красавчик, который так спокойно продолжил: я хотел бы знать: может быть, ваш сын затрагивал эту тему, когда вы с ним разговаривали?

Стены вальсировали, пол качался; Марианна и Шон были сражены наповал. Рты разинуты, взгляды плавают по поверхности журнального столика, руки завязываются в узел; воцарилось молчание, оно разлилось по помещению — чёрное, густое, головокружительное; молчание перемешало панику со смятением, с замешательством. Пустота разинула пасть; эта пустота прямо перед ними; пустота, которую они воспринимали как что-то, ибо невозможно, немыслимо представить её как ничто. Они вместе сражались с этой воздушной ямой, хотя в головах у них рождались абсолютно разные вопросы, разные эмоции: с возрастом Шон стал отшельником и молчуном, соединил в себе незамутнённый атеизм с лирической духовностью, взращённой на мифах Океании, тогда как Марианна в душе осталась девочкой, идущей к первому причастию: платье в цветах, коротенькие носочки, на лбу веночек из свежих цветов и просфора, прилипшая к нёбу; по вечерам она всегда долго молилась, стоя на коленях на верхней «полке» двухъярусной кровати, которую делила с сестрой; Марианна громко произносила молитву, не обращая внимания на кусачую пижаму; и теперь, заходя в церкви, она вслушивалась в тишину, как в сокровенную тайну, искала глазами крошечный красный огонёк, сияющий за алтарём, вдыхала тяжёлый аромат воска и фимиама, любовалась дневным светом, просеянным сквозь разноцветные витражи, деревянными статуями с раскрашенными глазами; однако лучше всего она помнила странное ощущение, охватившее её, когда она сняла с шеи символ веры; и Шон, и Марианна были захвачены видениями смерти, картинами загробной жизни; они представляли себе эти пространства, осенённые вечностью: бездна, исчезнувшая в морщине у космоса; царствие верующих; сад, в котором, повинуясь Деснице Божьей, из мёртвых восстают существа с возрождёнными телами; затерянная в джунглях долина, где кружат одинокие души; пустыня из пепла; сон, ответвление, Дантова дыра средь волн морских, а также чудесные берега, добраться до которых можно в деревянной пироге, изготовленной с величайшей любовью. Они оба наклонились вперёд, прижали руки к животам, чтобы пережить шок; мысли их скапливались в воронке вопросов, которые Лимбры никак не могли сформулировать.

вернуться

62

См. перевод эпиграфа.

вернуться

63

Бобур (Beaubourg) — Французский Государственный музей современного искусства, расположенный в парижском Культурном центре имени Жоржа Помпиду. — Примеч. ред.

вернуться

64

«Дассо Рафаль» («Dassault Rafale») — французский многоцелевой самолёт-истребитель (с 1986). — Примеч. ред.