Изменить стиль страницы

День уже клонился к вечеру, когда прифронтовая тишина вдруг раскололась тысячами зенитных выстрелов и наполнилась гулом самолетов. По эшелону прокатился сигнал воздушной тревоги. Тяжко охнув, вздрогнула земля. Затем еще и еще. В небе сплошной гул, перекатывающийся, как гром. Пронеслись первые самолеты, и вверху заискрились красноватые скользящие вниз точки.

— Бомбы! — сорвался чей-то голос.

Нет, не бомбы. Разгораясь, точки разрослись в огненные шары. Это осветительные ракеты мощностью в несколько тысяч свечей, на парашютах. От них светло как днем.

Завывая, пикировали бомбардировщики, зловеще шипели и искрились немецкие зажигательные бомбы. Бойцы лопатами отбрасывали их подальше от состава.

Приближаясь к платформам, Андрей заметил, что при появлении самолета пулеметчики бьют почему-то в угон.

«От такого огня мало проку, — подумал Жаров. — Даже с психологической стороны он не выгоден. Летчик не видит трассы и действует более уверенно».

— Не с хвоста, с головы, с головы опережай! — горячился он, поясняя суть дела. — Да не так, постой… — И, вскочив на площадку, Жаров взялся за рукоятки пулемета. Секунда-другая, и немец метнулся в сторону.

— Ага, не выдержал! — обрадовался комбат.

Приближался другой самолет.

— Берись! — скомандовал Жаров, передавая рукоятки Зубцу. — Бей, как показывал.

И снова огненные струи пуль скрестились перед носом фашистского хищника.

— Сбили, сбили! Готов! — закричали рядом.

Немецкий самолет падал, оставляя за собой огненно-дымный след. Затем яркая вспышка, взрыв и столб огня над лесом…

Воздушная атака прекратилась так же внезапно, как и началась. Упали на землю и потонули в ночной тьме лучи прожекторов. Стихли гул и грохот, наступила звенящая тишина.

Эшелон почти не пострадал. Лишь стены нескольких вагонов побиты осколками и двое солдат легко ранены, а у одного ожог рук от зажигательной бомбы. Всюду возбужденные голоса.

— Подбегаю, а она, гадюка, шипит, искрами плюется, — горячась, рассказывал молодой зенитчик. — У самых колес грохнулась. Я штыком в кювет ее. Потом схватил каску и песком засыпал.

— Я, значит, строчу, — поглаживая корпус пулемета, говорит Зубец, — а бомба как бахнет рядом, и осколки — вжи-вжи — прямо над головой.

— Может, показалось?

— Показалось? Вон, — подтолкнул он скептика к вагону, — вон они, осколочки, видишь, стены побиты.

Возвращаясь в свой вагон, Жаров с интересом прислушивался к разговорам солдат.

— Я сам видел: трасса так и впилась в самолет, — волнуясь, рассказывал пулеметчик у платформы.

— Почему же не упал он? — подшутил кто-то.

— Подыхать полетел. Уверен, что ранил летчика, — не сдавался пулеметчик.

В говорившем Андрей узнал киевлянина Юста Каремана.

— Ну что, Кареман, вот он, Киев-то! — вдруг услышал Андрей голос замполита Березина.

— Жду не дождусь, товарищ майор, — заволновался Юст. — Поверите, во сне каждую ночь дома бываю, у жены с дочкой.

— Теперь недолго ждать.

— Были б живы только — дождусь!

— Ты где жил-то?

— На набережной, у Аскольдовой могилы.

— Надеюсь, позовешь в гости?

— А придете?

— Приду, обязательно приду.

— И я тоже, — выступил из темноты Жаров, — тесно не будет?

— Ой, товарищ капитан, весь полк позвал бы!

Послышалась команда дежурного.

Лязгнули буфера вагонов, и состав тронулся.

В полночь эшелон остановил свой долгий бег и встал под разгрузку на станции Дарница. На рассвете колонна полка вытянулась на дороге вдоль берега и тронулась вверх по Днепру.

4

Зубцу не терпелось скорее посоветоваться с парторгом. В поисках Азатова он обошел полдеревни, и все напрасно. «А что, если подряд, из избы в избу?» — подумал Зубец. Он подошел к дому, где обосновались разведчики, и взялся уже за ручку двери, как вдруг услышал незнакомую мелодию. Что за инструмент? Звучная мелодия лилась, как горный ручей, перескакивающий с камешка на камешек. Зубец тихо потянул на себя дверь. «Тсс!» — кто-то, не оглядываясь, поднял руку, и Семен молча примостился у порога.

Завороженные диковинной музыкой, бойцы расселись на лавках, а кому не хватило места — просто на полу. Играл Азатов, и у Зубца вырвался невольный вздох облегчения. Нашел все-таки. Чуть вскинув голову, Сабир искусно выводил мелодию на инструменте, напоминавшем русскую свирель. «Вот оно что — башкирский курай!» — догадался Зубец.

Семен пригляделся к Сабиру: взгляд черных глаз задумчив, лицо чуть побледневшее, одухотворенное.

Скрипнула дверь, и вошел Пашин. Ладный, по-командирски подтянутый, он прислонился к стене, заложив руки за спину, и, видно, сразу пленился звуками курая.

Зубец так и впился в него глазами. Знает или не знает? Да, Азатов и Пашин! Оба хороши, стоят один другого. А ему приходится выбирать — тот или этот? Нелегкая задача.

Стихла музыка, и Азатову дружно захлопали.

— Тебе, Сабир, в артисты можно, — похвалил Зубец. — Про любовь бы петь да играть.

— Песня — хорошо. Но для джигита этого мало. У него еще должно быть отважное сердце и крепкая рука. А не будь этого — и песня его умрет.

Сабир секунду помолчал, а затем каким-то проникновенным голосом начал говорить:

— Есть предание у нас вроде легенды, что ли. Росли, говорится, три брата, и все близнецы. У первого — золотые руки. За что ни возьмется, все у него спорится. У второго — диковинно верный глаз, ни одной стрелы мимо цели. У третьего же — расчудесный голос. Запоет, и его песня — хозяин твоему сердцу.

А настала лихая година — все трое ушли на войну. Первые два как джигиты бились, тогда как третий решил: ни воевать, ни работать он не может, и удел его — только песня. Потому и подался домой, так и не изведав ни горестей, ни радостей воинских.

А кончилась война — вернулись братья с победой. В дни большого сабантуя люди любовались удалью джигитов, их силой и ловкостью. Гору же, у которой праздновался сабантуй, с тех пор окрестили Намыстау — гора чести, значит.

Заявился на праздник и третий брат. Только голос его вдруг ослаб, зафальшивил, и люди, отворачиваясь, уже стыдились слушать его песни. Разобидевшись, он ушел от них на лысую гору и, как одичавший пес, подолгу сидел там на голых камнях. Сколько ни старался петь, голос его был глух и слаб, а слова холодны и мертвы. Никакое сердце их не принимало. Гору же, на которой он все еще пробовал петь, люди прозвали Хурлыктау — горой позора, значит.

— Это так, — задумчиво проговорил Юст. — А все-таки музыка — великая вещь. Вот послушал — вроде дома побывал.

— Не горюй, Юст. Нам вместе на побывку скоро, — обнял его за плечи Азатов.

— Да тебе, кажись, в другую сторону.

— Мои тоже там, за Днепром.

— Не в Башкирии, значит?

— Видишь ли, кончил школу — на Днепрострой подался. Там и Ганку встретил. Она из-под Житомира приехала. А сдружились — увез ее в Башкирию. Вместе учились, потом работали. За неделю же до войны уехала с сыном на родину, к матери. Там и застряла. Она у меня отчаянная, может, и выдюжит.

Все примолкли, и каждый подумал о своих близких. Нарушил молчание Глеб Соколов — самый молодой в роте.

— А она у тебя красивая, Сабир?

— У нас говорят, красота нужна на свадьбу, а любовь — каждый день, — отшутился Азатов.

— А все же? — не унимался Глеб.

— Слаще меда, крепче кумыса! — с задором ответил Сабир.

Уже по дороге, возвращаясь в роту вместе с Азатовым, Зубец смущенно приступил к делу. Рассказал: вызвал его сейчас Самохин и пытает, не хочет ли он в разведчики. А Семена и к разведчикам тянет и нет охоты из роты уходить. Как тут быть?

— По совести скажу: жалко мне с тобой расставаться.

— Выходит, отказаться?

— Нет, зачем же. У нас говорят, слава коня в руках джигита, а слава джигита — в его собственных. Я сам рекомендовал тебя.

— Значит, все же расставаться?

— Зачем расставаться — вместе пойдем в разведку.

— Ах, Сабир, Сабир! — сгреб он парторга за плечи. — Правда, вместе?