Изменить стиль страницы

— Я должна тебе сразу сказать, — раздается вдруг натянутый Динин голос, — что жить с тобой больше не буду. Хватит! — взвизгивает она. — Мне это осточертело!

Я не шелохнулся. Что ж, этого надо было ожидать, все к тому и шло… А в груди все равно пусто, холодно, гадко…

— Дело твое, — отвечаю, не поворачивая головы.

Посидев еще немного, Дина встает и выходит на кухню. Глухо стукает тарелка, звякает ложка.

— Ешь иди.

— Спасибо, я сыт.

Мы досматриваем телепередачу, тяготясь друг другом.

Утром Дина будит Сергея, ведет умываться. Увидев меня, он говорит удивленно:

— Мама, смотри: папа… Пап, а откуда ты взялся?

— Здравствуй, Сережа, — тихо говорю я.

Сергей подбегает ко мне, обнимает, прижимается.

— А дядя Олег меня на «Волге» катал! — делится он самым интересным, что приключилось с ним, пока отец был в Москве.

— Ладно, Сережа, идем умываться, а то в садик опаздываем. — Дина подходит, берет его на руки и уносит в ванную.

После умывания Дина одевает Сергея, и они уходят. А еще совсем недавно Сергей обходился без няньки.

Я лежу и думаю. Ариан Павлович сказал: «Должен похудеть». Сколько лет ждал я этих слов! Когда-то, чудак, рисовал в своем воображении: возвращаюсь домой с победой — Дина поражена, от радости и волнения не знает, что делать, счастливыми слезами туманятся ее глаза… Да, я хотел бы, чтобы кто-то заплакал от радости за меня…

Вечером Дина приходит без Сережки. Я ожидал и этого… Не снимая пальто и не разуваясь, она стоит у двери.

— Мне надо с тобой поговорить. Я хочу взять кое-какие вещи. Что ты намерен дать нам?

— То, без чего мне не обойтись, останется. Остальное — забирай.

Она опускает глаза. У нее не хватает духу снова их поднять.

— Нам надо решить еще один вопрос. Я знаю, ты… Сережку любишь… Он обещал усыновить его. Я думаю, Сергею так будет лучше.

«Вот оно что!..» — поражаюсь я. Хотя в ее словах нет ничего неожиданного. Но уже в следующий миг зло усмехаюсь про себя: «А ты что думал? Конечно же, не вчера это она и не сегодня… Муж всегда узнает последним… Решила рубить под корень: «Так Сергею будет лучше…» Так тебе, подлой, удобнее будет!..» Чувствую, что теряю над собой власть.

— Ты ведь дашь согласие? — она с тревогой взглядывает на меня.

— Разумеется, — говорю, как в пропасть шагаю. Неудержимый гнев распирает грудь. Я приближаюсь к какой-то ужасной черте. С каждым новым ее требованием — все ближе, ближе… Напрягаю всю свою силу, всю выдержку — но тщетно…

— И ты не будешь?.. — Дина не может подыскать удобного слова.

— Постараюсь не напоминать о своем существовании, — выручаю ее. — Не ради тебя. А чтобы не калечила душу ребенку. Да ты, знаю, и без этого постараешься… Видишь, я, наконец, научился понимать тебя! — Мне самому страшна усмешка, которая кривит мои губы.

Я же просил ее в том письме… Ну что ей еще? Почему не уходит? Ей этого мало?!

— Я знаю, ты очень оби…

И тут я срываюсь, из груди вырывается рык:

— Уходи, уходи скорей! — чувствую, как мое лицо перекашивает страшная гримаса. — Вон!

Как от хлопка в ладоши в горах срывается снежная лавина, вспучиваясь и сметая все на своем пути, так ее «сочувствие» всколыхнуло все прошлое, пробудило страшную ярость, хлынувшую к горлу, чтобы через мгновенье вырваться жутким воплем, затмить рассудок.

Но крик не вырвался из моего горла: Дины уже нет передо мной. Неизлившаяся, закупоренная ярость рвет, грызет грудь, не дает вздохнуть… Медленным взглядом обвожу комнату — она кажется огромной, будто из нее вынесли все вещи, даже, мнится, эхо блуждает по углам. И я — посреди этой пустоты.

Один… Совершенно один… Никогда больше не прозвенит здесь Сережкин голосок. Вот я и дома… Вернулся с победой… Медынцев, Медынцев, не знаешь ты, какой ты счастливый… Вот где ты, жизнь, подловила меня… Зачем тогда нужны были все те операции, борьба, боль, муки? Чего я этим добился? Последнее, что составляло смысл жизни, потерял. Видишь, Арианчик, чего ради ты мучился сомнениями, рисковал, не спал ночей, отстаивая меня у смерти. Стоило ли?..

Немного погодя, меня начинает беспокоить какое-то брезгливое чувство, неясное, но навязчивое. Я не могу понять, от чего оно исходит… Ноги подкашиваются, сажусь на стул. Чувство брезгливости сразу возрастает… И тут я понимаю: оно исходит от вещей — от ее вещей. Я не знаю, что она возьмет, потому все кажется враждебным. Мне нужно лечь, но лечь на чужое противно… Ага, вот кровать, ее не отдам… Поднимаюсь со стула, тоже ставшего ненавистным, и ложусь в кровать. Лицом к стене.

2

На другой день, часов в десять утра, раздается звонок. Подхожу к двери, отворяю и вижу Дину, и с нею — трех мужчин. Дина инстинктивно оглядывается на одного из них… У меня нет желания разглядывать его. Но в мозгу, помимо воли, отпечатывается его коричневая кожаная куртка и торчащие из рукавов волосатые руки… Он здоровается — негромко, с виноватой неловкостью. Я поворачиваюсь и ухожу в комнату.

Дина входит нарочито бодро, хозяйкой, и сразу — к шифоньеру, распахивает его и облегченно вздыхает: все на месте.

За нею как-то неуклюже, будто идут на дело, которое им не совсем по душе, входят мужчины, начинают торопливо выносить вещи.

«Вот кто теперь будет Сергейке отец! — в бессильном бешенстве думаю я, стоя у окна, спиной к вошедшим. — Но по какому праву?! Кто для него Сергейка? Забавный, милый мальчик? А он вложил в него хоть грамм своей души?! Да за сто, за тысячу лет он не даст Сергею той любви, с какой я наглаживал его распашонку; не почувствует и малой доли того тепла, что я испытал на елке, когда Сергей подбежал с кульком в руках, в помятом жабо, сверкая глазенками. Мечтал вырастить сына честным, добрым. А чему будет учить этот дядька?»

По комнате ходят люди, двигают мебель, кто-то, видимо, новый муж, о чем-то робко спрашивает Дину. И я едва сдерживаюсь, чтобы не сказать: «Только, смотри, никогда не болей!» К нему я испытываю двоякое чувство: жалость — «Ну и вляпался же ты!», и злорадство: «Хотел бы я на тебя посмотреть, окажись ты в моей шкуре!» — но смолчал. Я знаю, что если скажу хоть слово, то уже не смогу владеть собой, и уж тогда натворю глупостей.

Ярость и напряжение воли, сдерживающее ее, с катастрофической быстротой поглощают остатки сил, которые еще теплятся во мне.

Так и стою у окна, вцепившись пальцами в подоконник и сжав до боли зубы, пока не вынесли все вещи.

Тогда оглядываю комнату — она стала еще пустыннее, одиночество — невыносимей; от пыльных плешин на полу, где стояла мебель, веет враждебностью, чем-то очень чужим, они оскорбляют, не дают утихнуть гневу, навязчиво лезут в глаза, нагнетая своим видом чувство безысходности… На этажерке, где была стопа Сережкиных книг, осталось четыре книжки. На них лежит небрежно брошенная тетрадь со стихами. Подхожу. Это те книжки, что привез из Москвы в этот раз. Их я не успел прочитать Сергею. Она их не взяла, хочет, чтобы ничто не напоминало ему об отце.

Раскрываю тетрадку:

Дождик, дождик,
Динь-динь-ди…

Я вдруг вижу Сергея, скачущего в одних трусиках под веселым, шумным дождем…

Это было вскоре после нашей первой рыбалки. С самого утра парило. После обеда пышные белые облака собрались в тяжелую темную тучу. Она надвинулась на солнце. Но духота не проходила. «Пуф!» — в пыль упала тяжелая капля. За нею другая, третья и по крыше, по земле, по листьям защелкала жидкая картечь. Запахло мокрой пылью. За пестрой клушкой со всех ног улепетывали в курятник цыплята. Где-то зашумело, тревожный шум быстро надвигался и вдруг накатил, побежал дальше спорым, теплым, почти отвесным дождем. Сергей, в одних трусиках, выбежал под дождь, заскакал по лужам, без конца приговаривая:

— Дождик, дождик, поливай! Дождик, дождик, поливай!..

Мне быстро приелась эта песенка, захотелось сбить ее монотонность, и я прокричал: