Изменить стиль страницы

Стало быть, жил я монахом. И единственным оставшимся мне удовольствием было видеть, как Жанна, несказанно богатая, прожигает жизнь, колесит по всему миру, купается в роскоши, великолепно одевается, великолепно выглядит, вращается в великолепных кругах, при этом великолепно добра и терпелива со мной, не возражая против моего желания никуда не переезжать и оставаться в некомфортабельной мастерской в Остенде, — она и сама запросто жила там со мной, когда не путешествовала.

Я работал. Работал без продыху. Я бы мог, наверно, бросить копирование. Я уже был признан на рынке искусства, и, откажись упомянутый галерист покупать мои картины в наказание за разрыв контракта, я без труда продал бы их другим.

Но я копирование не бросал.

Комиссионер, конечно, мог разоблачить меня или просто уничтожить мое имя так же легко, как он его создал, но не это заставляло меня продолжать. Нет.

То была потаенная сила моей истинной судьбы. Я устал от собственного творчества и писал теперь картины буквально левой ногой, утратив всякий стыд и внаглую малюя невесть что. Они утомляли меня куда больше, чем работа копииста, в которой я еще находил единственную оставшуюся у меня мотивацию. Матиас Карре был в восторге. Работал я быстро, а от совершенства моих копий его по-прежнему — именно так он выразился — бросало в дрожь.

26

В собрании Эрнста Яхера были четыре дивно прекрасных картины Джеймса Энсора. И вот настал их черед.

Возбуждение охватило все мое существо: ведь первую картину мне предстояло копировать в том самом городе Остенде, где Энсор ее создал, при таком же свете, всего лишь в сотне метров птичьего полета.

Это был “Бал масок”.

И вот тогда-то меня посетила идея, полно и триумфально овладела мною идея идей, которая столько лет прорастала, вызревала во мне и вот стала наконец насущной, стала осуществимой, стала необходимой и неизбежной.

Она пришла мне в голову в первый раз, еще когда я копировал Рика Ваутерса для бедных, беременную Николь с утюгом в руке. Но помешала разница в формате, и я надолго забыл о ней.

И все это время она, погребенная в иле моего подсознания, в тине моей памяти, оформлялась, укреплялась, направляла мало-помалу мою жизнь, пока не привела ее шаг за шагом к этой великой встрече, которая состоялась сегодня, во всем свете Остенде и очевидности.

Я довел свою копию “Бала масок” до самой высокой степени совершенства. Идеальны были не только краски, но и вся картина, если рассматривать ее как объект. То есть я воспроизвел в точности все, вплоть до арматуры и деревянного подрамника, на который был натянут холст. Вплоть до гвоздей, которыми он был прибит. Вплоть до крошечного круглого отверстия, которое, должно быть, давным-давно прогрыз в подрамнике червячок. Вплоть до инициала /на нем, который кто-то нацарапал едва заметно там, где дерево было прикрыто холстом, надо думать, во избежание того, что я намеревался сделать, — и сделал. Моя копия оригинала была завершена и совершенна.

И тогда я скопировал копию. Я не стал переносить на второе полотно нацарапанную букву J, дабы эта разница дала понять опытному глазу, что речь идет об оригинале и копии.

Оригинал — настоящий оригинал — я уничтожил. Я изрезал холст на кусочки, размером не больше сантиметра, и выбросил их маленькими сверточками в мусорные контейнеры города Остенде.

Теперь в моей мастерской были два идентичных “Бала масок”, а подлинника больше не существовало. Бессмысленность жеста увенчала мой гений. Судьба моя свершилась и состоялась месть. Единственным, первым и последним автором этой картины Энсора в веках и для потомства остался я.

Жанна в эти дни побывала в мастерской и нашла, как обычно, копию превосходной. Я ей ничего не сказал. Она предложила мне поехать с ней в Брюссель, где ее ждал ужин с бомондом и неким театральным актером, который, как я подозревал без злобы и обид, заменил ей меня в некоторых делах, для коих я больше не годился. Разумеется, я отпустил ее одну.

Я чувствовал, что нашел свое место в великом искусстве — Живописи. Место художника, чье созидание есть разрушение. Место гения, что уничтожая размножает.

Я убил понятие произведения искусства как исключающего и исключительного и, объективно рассматривая его как предмет, освободил мир от комплекса, испокон веков гнетущего человечество: желания быть единственным в мире, населенном другими; желания быть уникальным в мире, населенном себе подобными.

Теоретические и философские последствия моего деяния представлялись мне не менее революционными, чем эпоха Ренессанса. Мне думалось, что и я, в свою очередь, вывожу цивилизацию на новую ступень развития. Как Бетховен о своих последних сочинениях, я говорил: они поймут потом.

Эпилог

После этого, дорогой Мэтр, я, пожалуй, не смогу добавить ничего, еще не извлеченного следствием на свет Божий и не брошенного прессой на растерзание людской злобе.

Матиас Карре не заметил моей манипуляции, и я смог повторить свой подвиг со второй картиной Энсора, которую он передал мне. И с третьей. И с четвертой.

Я не получил полного удовлетворения: не увидел моих Энсоров в музее Эрнста Яхера, так как до открытия музея, которое вся эта история несправедливо затормозила, господину Яхеру, на беду потянувшемуся к филантропии, пришла гибельная мысль, о которой вы знаете: продать “Бал масок” на благотворительном аукционе.

Экспертиза, более строгая или более подозрительная, чем обычно (это наитие экспертов не перестает меня удивлять, и я жду от судебных процессов, которые скоро накроют меня, как морские валы, разрешения хотя бы этой загадки: что — или кто? — заставило на сей раз экспертов пренебречь очевидностью и зайти в сомнении за грань человеческих возможностей?), экспертиза, стало быть, пустив в ход химические, рентгенологические и дендрохронологические методы исследования, установила, что краски этого Энсора были наложены в наше время и что одна из планок деревянного подрамника, на который был натянут холст, могла быть сделана только из дерева — насмешки журналистов глупы, и их заголовки не вызывают у меня даже улыбки, — из дерева, посаженного спустя годы после смерти художника.

Яхеру было предъявлено обвинение, и он, вынужденный поклясться, что ни сном ни духом здесь ни при чем, затеял, по своему обыкновению тайно, карательный процесс, жертвой которого стал я и который явил на свет Божий перед всем честным народом ложь моей жизни от и до.

Я не хочу, чтобы в руки правосудия попали Макс, Эмиль и Жанна, ведь они — я в это верю всей душой — никому ничего плохого не сделали и не совершили ошибки, которую признаю за собой я, а она и стала причиной нынешнего моего положения; мои друзья не стали знаменитыми, не выделились из рядов себе подобных. В этом источник всех зол мира.

И наконец, я благодарю Вас, дорогой Мэтр, за то, что Вы позволили мне сделать признание так, как мне того хотелось: сидя в одиночестве в моей камере и на бумаге. Я не хотел ограничиваться только фактами, которые интересны Вам и правосудию. И Вас, и правосудие я хотел заинтересовать единственной интересной вещью на свете: это человеческая жизнь, вся жизнь человека.

Правосудие не должно быть истиной в последней инстанции. Такой суд будет неизбежно и трагически несправедливым. Я изложил Вам мою жизнь — всю жизнь. Вы, наверно, осудите какие-то дела, какие-то поступки. Вы даже должны это сделать. Но когда будете судить в полном смысле этого слова, судить человека, судить его жизнь, я надеюсь, что Вам будут не чужды сомнения и достанет смирения признать свою несостоятельность.

Или хотя бы замешательство.

В самом деле, по каким критериям добра и зла будете вы судить человека, художника, артиста, фальсификатора, иллюстратора, сына, друга, отца, вдовца и мужа?

Все эти грани — не являют ли они собою причудливую смесь? Как вы сможете вынести общий приговор, не заблудившись, как заблудился я — с Вашего позволения, — на этом “Балу масок”?