Детей разлучили. Скурипинчиха завела новые строгости, и Маринка оставалась одна взаперти. Ной перестал бывать на пустоши: Ципа-Лия теперь следила за ним и не отпускала ни на шаг. Дырка в заборе также была забита: между домом и забором, там, где был огород Ноя, навалили жердей, заполнивших весь закоулок. Ной сердился, бунтовал и отравлял существование родителям; никто не мог догадаться, что с ним.

— Мой огород, огород! — кричал Ной, топая ногами. — Зачем вы его сгубили?!

Ханино-Липа тоже топал ногами и хватался за ремень.

— Замолчишь ты, чертово отродье!? Сейчас я тебя как говядину разделаю! Слыхали вы что-нибудь подобное? Тоже огородник нашелся!

Настала осень; пошли дожди, потом снег. Скурипинчиха сидела безвылазно дома, и Маринка не могла уйти со двора; сердитые глаза старухи и страх перед ней держали ее точно на привязи. В присутствии тетки она даже не решалась подойти к забору, и когда порой до нее долетал сквозь щель тихий призыв Ноя, она притворялась, что не слышит. Проход на поляну через сад тоже стал невозможен: пустошь, как всегда, покрылась высоким непролазным снегом. Настоящее белое море!

Между тем склоки и раздоры между соседями все ужесточались. Для Маринки наступили дни тяжкой беспрерывной работы. На дворе Ханино-Липы ряды дров росли все выше и выше. По целым дням только и слышно было, как грохочут сваливаемые с подвод бревна. И стена между соседями тоже росла вверх. Теперь в ограде не было ни единой щели. И даже если сыщешь дырку — наваленные по ту сторону бревна и доски не дают взгляду проникнуть внутрь…

С наступлением весны Ноя отдали в слободской хедер, и у него появились новые интересы. Проходили дни, недели, а Ной не показывался. Маринка ждала его в саду, искала на пустоши, а его все не было!

— Где Ной? Почему он не приходит? — спрашивала себя Маринка.

Снова настало лето. Скурипинчиха наполовину лишилась своего сиплого голоса, так много было перебранок, но привычек своих не изменила: каждый день она уходит ранним утром на баштан и возвращается, когда на небе уже зажигаются звезды. В такие дни Маринка одиноко и тоскливо сидит на завалинке, что между домом и купой деревьев, гладит Скурипина, смотрит ему в глаза и молчит. И когда порой она подымает взгляд на окружающие ее высокие заборы, ей кажется, что не они стали выше, а она утонула между ними, как в колодце… Сидит она так, и все кругом погружено в летнее безмолвие. Внезапно со стороны соседского двора раздается визгливый женский голос: «Ной, Но-ой!» — Маринка вздрагивает и бросается к ограде; в тысячный раз она пытается найти хоть какую-нибудь щель. Скурипин сочувствует ей и помогает искать: он забегает вперед, упирается передними лапами в забор, скребет его когтями и принюхивается… Но забор непроницаем, и Маринка медленно, молча возвращается к завалинке, обнимает Скурипина, заглядывает ему в глаза и вдруг со всей силой прижимает к груди, прижимает и вся дрожит. Скурипин, где Ной?..

VI

Каждый день Ноя силком тащат в хедер — по доброй воле он не идет. Мать наготавливает ему с собой на завтрак изысканные лакомства: гусиные пупки, шкварки, варенье, но ничего не помогает — он все равно упирается. Ципа-Лия плачет, Ханино-Липа хватается за ремень — а Ной твердит одно: «Не хочу да не хочу». Он убежал из одного хедера, из другого — что делать с таким лодырем? Порядочный уже оболтус — а даже грамоты еще не знает. Тянет его только к собакам, лошадям, садам и огородам. По целым дням что-то сеет, сажает. Слыханное ли дело? Наконец решились и отдали его меламеду Рувиму-Гиршу, тому, что поначалу сладок, словно мед, а после горек, хуже горькой редьки. Это был высокий, худощавый еврей, с жидкими, наполовину вылезшими усами и острым прыгающим кадыком, пьяница и бездельник, имевший привычку щекотать своих учеников до полусмерти.

— Рувим-Гирш, — говорили соседи, — приохотит его к учению, еще как приохотит!

Поначалу и вправду все шло ладно. Каждый день, сейчас же после утренней молитвы, Рувим-Гирш щелкал себя по кадыку и, хитро прищурившись на стоящий в углу шкапчик, подмигивал ученикам, извлекая оттуда бутылку… Пропустив одну за другой рюмки три, он начинал щекотать учеников. Щекотал он их до слез, до изнеможения, до колик; пяти минут не проходило, как у стола не оставалось ни одного ученика: кто лежал под столом, кто — под скамьей, кто — под кроватью, уползали даже за лохань с помоями, даже в подпечье.

— Щекотка, — говорил Рувим-Гирш, ехидно щуря свой маленький левый глаз, — она, того, очень даже полезна для ученья…

Но когда доходило до занятий, вся философия Рувима-Гирша оказывалась несостоятельной. Меламед никоим образом не смог заставить Ноя хоть чему-нибудь научиться. За два года, что мальчишка провел в хедере, он то и дело убегал с уроков, а однажды, когда после щедрой порции щекотки Рувим-Гирш захотел выпороть его, мальчик лягнул учителя ногой в живот и убежал. Целые сутки Ной не возвращался ни домой, ни в хедер. Рувим-Гирш и его ученики обыскали все закоулки слободы, пустились было и за пределы ее по направлению к селу, но, наткнувшись на собак, вернулись обратно. Ципа-Лия чуть с ума не сошла. Как разъяренная тигрица, она ворвалась с кочергой в руках в хедер Рувима-Гирша. Соседи повыскакивали из домов и облепили окна хедера.

— Где этот пьяница? — вопила она, размахивая кочергой под самым носом Рувима-Гирша, сидевшего с выпученными от ужаса глазами среди своих учеников. — Где он, этот убийца моего сыночка? Пустите меня, люди добрые, пустите, я убью его!

У учеников душа ушла в пятки, а их наставник, издавая какие-то нечленораздельные звуки, стронулся было с места, но язык его прилип к гортани, ноги как свинцом налились, кочерга мелькала и прыгала перед глазами, а он, дрожа и трепеща, стал пятиться, тщетно ища выхода. Но внезапно меламед осмелел, отчаянно храбрым прыжком перемахнул через окошко во двор и спрятался в отхожем месте, обычном его убежище в минуты большой опасности, например, при нежданном визите полицейского. Ученики ликовали. Каждые пять минут кто-нибудь из них отправлялся проведать меламеда, дрожавшего в своем убежище, — им так хотелось поглядеть на него в зените славы.

— Можно уже выйти? — осведомлялся Рувим-Гирш.

— Упаси Боже! Опасно! Сидите, господин учитель, сидите!

Весь день Ципа-Лия с несколькими добровольными помощниками бегала по слободе и искала сына; под вечер к ней присоединился и Ханино-Липа. Искали в огородах и на пустырях, обшарили все ямы и канавы, взбудоражили всех дворовых собак — все понапрасну.

Только в полночь разверз Господь их зеницы, и они наткнулись на Ноя, спавшего где-то в переулке под забором, а в руке у него — о бедное материнское сердце! — огромный, до половины сгрызенный огурец…

После этого происшествия Ципа-Лия напрасно старалась пристроить своего сына к какому-нибудь меламеду; все они отказывались принять его: «Никак невозможно, Ципа-Лия; от своего брата-меламеда да посреди учебного года — нет, нельзя, это не по-товарищески. Вот в начале года — другое дело. После Кущей,[5] если, Бог даст, доживем…» Очень уж напугала меламедов ее кочерга! Ной не особенно беспокоился: он был занят разведением голубей и посвящал этому делу все свое время и внимание. Макарка, его приятель из соседней деревни, добыл ему голубей, и Ной строил для них голубятню. Макарка достанет ему и собаку — он ему это твердо обещал. И Ной уже присмотрел себе щенка у Серафима, отца Макарки…

Кроме голубей и собак, есть у Ноя на свете еще одно — Маринка. Но с тех пор, как Ной стал ходить в хедер, он запрятал это одно глубоко в тайник своего сердца и замкнул на замок. Знает он, что Маринка теперь часто пасет на пустоши свиней, и именно потому, что знает, туда не заходит. Целыми днями бегает по всему околотку, а на пустошь не заглядывает. Боится он, стыдится… Кого или чего — Ной и сам бы не сказал. Каждый раз, когда Ною случается проходить мимо пустоши, ему как-то не по себе, и он озирается по сторонам. Кажется ему, что из каждой дырочки и щелки смотрит на него единственный глаз бывшего его закадычного друга, теперешнего смертельного врага — Нотки Камбалы. У этого кривого — чтоб его черти взяли вместе с его отцом-ворюгой! — один только зрячий глаз, но зато он проникает насквозь, и за семью стенами от него не укроешься. Вечно этот глаз сторожит тебя, и спина всегда чувствует на себе его взгляд. Быть может, Нотка уже кое-что пронюхал о Маринке и пустоши. Ой-ой, куда он тогда денется от стыда!..

вернуться

5

Праздник кущей, или Суккот — еврейский осенний праздник, восемь дней которого евреи проводят в шалашах, кущах.