За смертный грех его ниспослал Господь на землю русскую глад и мор, и возроптал народ на душегубца. О, кабы погубленный им царственный младенец чудом восстал из гроба!.. И чудо совершилось -- он восстал! Не царевича Димитрия зарезали тогда в сумятице злодеи, а безвинного же товарища его детских игр, поповского сына, схожего не него станом и лицом. Царевича же тихомолком увез из города приставленный к нему немец-лекарь; увез окольными путями далеко -- до Студеного моря, до Соловецкой обители. Святые отцы там бездомного приветили. Но не схимником же было кончить век свой царскому сыну, когда прародительский престол его захватил узурпатор? И вот, погодя тринадцать лет, пока сам не стал мужем ратным, царевич мой выступил на свет Божий, чтобы потягаться с Годуновым. Король польский Сигизмунд принял его в своей резиденции, как царственного гостя, мало того -- разрешил сендомирскому воеводе Юрию Мнишку набрать для царевича целую рать вольных рыцарей и жолнеров польских. И ждут они теперь, чтобы двинуться на Москву противу Годунова. Но кто сам себя стережет, того и Бог бережет. Дабы успеху его не было никакой порухи, велел он мне еще ехать на Днепр, бить челом от имени его доблестному войску запорожскому: помогите ему, панове, в его святом деле! Помогите и ради дела, и ради его самого: ведь царевич Димитрий Иванович вам не чужой человек: без малого два года прожил он здесь меж вами для вящего усовершенствования в воинских приемах; как свой брат ел вашу хлеб-соль, пировал и горевал вместе с вами...

Сочувствие товариства запорожского к царевичу московскому обнаружилось уже в том неослабном внимании, с каким слушалось довольно длинная речь его посланца. Теперь же вся площадь разом всколыхнулась, отовсюду раздались оживленные восклицания:

-- О? Оттак? Да почто же он никому не сказался? А приписан был он к какому куреню, да под каким именем-прозвищем?

Один лишь из всего товариства, войсковой писарь Мандрыка, сохранил свой насмешливо-строгий вид, как будто ему все давным-давно уже известно, и заметил:

-- Почто он не сказывался вам, панове? Скажись он до времени, так испортил бы себе все дело. А какое у него было на Сечи имя и прозвище, вы и сами, Панове, припомните коли сказать вам его приметы: птичка невеличка, да ноготок остер; из лица смугл, не больно казист, но прыток, ловок на диво: в рукопашной хошь кого поборет, на любого коня набегу вскочит, мигом укротит. Особая же примета: бородавка на челе, другая под правым глазом...

-- Дмитрий Иванов! Москаль! -- догадались тут былые товарищи удальца-москаля. -- Овва! Так он, стало, царского рода?

-- Да, родной сын и единый наследник приснопамятного царя московского Ивана Васильевича, -- отвечал Курбский. -- Коли уже вы, паны-рыцари, его не забыли, так мог ли он забыть вас, своих кормильцев-поильцев, наставников в ратной науке? А дабы ваше славное оружие здесь не поржавело, он зовет вас теперь с собой на ратные подвиги -- на Москву.

Как от искры, брошенной в пороховой склад, от заманчивого призыва вспыхнули в воинственных сынах Запорожья боевые инстинкты. На воздух полетели шапки, и из тысячи уст грянул восторженный крик:

-- На Москву! На Москву!

Писарь Мандрыка стал нашептывать что-то новому кошевому; но тот отмахнулся рукой:

-- Это, братику, не по моей чисти: у меня язык суконный. Доложи уж сам.

И Мандрыка, выждав, пока шумное возбуждение товариства несколько улеглось, возвысил голос:

-- Итак, войсковой раде угодно принять решение: идти с царевичем Димитрием походом на Москву:

-- Угодно, угодно! Гайда на Москву! -- был единодушный отклик рады.

-- Одному ли конному войску идти, али и пешему, и кому из пеших идти, кому оставаться охраной на Сечи, либо в водяном карауле на лодках -- о сем будет речь еще впереди по куреням. Ноне же о решении рады должно быть отписано безмешкотно самому царевичу. Но кто отвезет ему сию отписку? Привет от Царевича доставил нам князь Михайло Курбский; ему подобало бы вручить и ответ рады. Но сделать сие весьма невозможно, понеже раде угодно было давеча постановить смертный над ним приговор. Однако рада не была еще в ту пору осведомлена о том, что его княжеская милость ничего дурного противу войска не злоумышлял, а коли улопался (попал впросак), то якобы даже безвинно, по одной лишь юной доверчивости к своему слуге, Даниле Дударю, который вершил все дело в свою голову и своей же головою в том ответствует. В рассуждениях толиких для войска выгод от похода с царевичем Димитрием, а с другой стороны, и немалого для войска стыда и зазора, буде накануне похода полномочный посланец царевича был бы предан в Сечи смертной казни, -- не благоугодно ли будет войсковой раде, в отмену давешнего своего приговора, князя Курбского от суда освободить?

-- Освободить его! Иди с миром, княже! -- благожелательно раздалось со всех сторон.

Курбский снова приподнял на голове шапку.

-- Премного благодарен раде! -- сказал он. -- Засим мне, значит, можно вернуться к царевичу Димитрию с ответом, что славное войско запорожское идет с ним на Москву? Земно кланяюсь за то от имени моего повелителя, будущею царя московского, который никогда не забудет таковой услуги дорогих братьев своих, запорожцев! Но в сей сладостной чаше его будет одна горькая капля: что войско запорожское не только не будет приведено к нему преславным Самойлой Кошкой, но что оно за все прежние заслуги Кошки, этого первейшего из кошевых атаманов, отняло у него еще последнюю отраду и опору старости! Или, может, войсковая рада на сей раз сменит-таки гнев на милость и вернет бездольному старцу единую дочку, помилует дивчину за ее беззаветную любовь к родителю?

-- Помиловать ее, вернуть старичине! Без хозяйки дом сирота! -- был единодушный ответ рады.

Глава двадцать вторая

ПОСЛЕДНЯЯ МИЛОСТЬ ДАНИЛЕ

-- А теперь я за долг святой полагаю замолвить еще слово за моего верного слугу и доброго товарища, Данилу Дударя, -- продолжал Курбский. -- Жаловаться мне на него -- Бога гневить. Никогда не выходил он из моей воли, всегда стоял вместе со мной за беззащитных, бедных и сирых, а про Сечь Запорожскую говорил не иначе, как про дом родной. Особливо же чтил он своего кошевого атамана Самойлу Кошку, с коим ходил войной и в туречину, и в свейскую землю, с коим делил и славу, и тягости воинские: голод и холод. Так мог ли он не за что дать пропасть Самойле Кошке и его единственному детищу? Думается мне, панове, что и каждый из вас, на месте Данилы, не устоял бы, внял бы доброму голосу сердца...

Но тут защитительная речь Курбского была резко прервана новым войсковым атаманом Ревой, которому, видно, было далеко не по нутру восхваление его отставленного предместника:

-- Тебе думается тако, а нам инако! Настоящий запорожец должен слушаться не сердца, а закона. Коли за что у нас законом смерть положена, так не преступай закона. А станем мы всякому бездельнику и шалопуту отпускать его смертную вину, так и закон никому не будет страшен, и пойдет у нас на Сечи такая неурядица, такой садом, что святых вон выноси. Справедливо говорю я, паны-молодцы?

-- Справедливо, дуже справедливо! -- подтвердили паны-молодцы.

-- Стало, Дударю смерть?

-- Смерть! Знамо смерть! Не мало на веку своем и иных бесчинств натворил!

-- Ну, что ж, я от смерти не пячусь, -- сказал Данило, озираясь на своих судей-товарищей задорным взглядом. -- Не умел жить, так сумей умереть. Но, братчики вы мои, был и я тоже раз, как вы, бравый казачина; как и вы, с честью я носил свой оселедец на маковине. Окажите же мне, братчики, хоть последнюю-то милость: дайте мне смерть на выбор!

-- А что же? Пускай выбирает! -- послышались кругом добродушные голоса.

-- Награди вас Господь и Никола угодник Божий! Казните меня красною смертью, у позорного столба: угостите чверткой горилки, а там уж побейте киями.

Просьба неисправимого гуляки нашла общее одобрение, особенно сиромашни.

-- Угостим, братику, и горилкой, и брагой, и медом, а опосля досыта и киями!