Изменить стиль страницы

И Чернояров то останавливался, пропуская роты, пересчитывая людей и придирчиво всматриваясь в их согнутые, понурые фигуры, то вновь бежал в голову колонны, опять проверял, осматривал, подзывая к себе командиров и напоминая им, чтобы они строже смотрели за людьми, не допускали ни одного отставания.

Так, измученный, усталый, метался он, не давая покоя ни командирам, ни связным, ни своим писарям и ординарцу, пока не прошли те пятнадцать километров, что отделяли Двугорбую высоту от нового рубежа обороны на берегу болотистого ручья. Все время находившийся в батальоне Лесовых иногда подходил к Черноярову, пытался заговорить, но тот отмахивался, неизменно повторяя:

— Не мешай. В другое время.

— Товарищ майор, — наконец поймав Черноярова в голове колонны, когда тот, с трудом передвигая ноги, вернулся из очередного обхода батальона, настойчиво заговорил Лесовых, — ну что вы мучаетесь и других мучаете? У нас же во всех подразделениях расставлены коммунисты и комсомольцы. Все люди на местах, и каждый не только понимает — душой чувствует ответственность.

Чернояров, как обычно, хотел оборвать Лесовых, сказать ему, что батальоном командует не Лесовых, а Чернояров, но старший политрук говорил так просто и душевно, что Чернояров невольно поверил в его искреннее желание помочь ему.

— А ты сам-то ужинал? — вместо резкого возражения спросил Чернояров.

— Конечно, — ответил Лесовых, — целый котелок каши съел.

— А хороша кашка-то, правда?

— Изумительная каша! — ответил Лесовых. — Вот еще бы чайку горяченького вприкуску да вздремнуть минуток ну хотя бы шестьсот.

У ручья, где батальон должен был остановиться, Черноярова встретил офицер связи и передал приказ командира полка двигаться дальше и выйти к поселку, до которого было еще около восьми километров.

— Да-а-а! — прочитав приказ, проговорил Чернояров. — Еще часа два топать.

— Я в подразделения пойду, поговорю с коммунистами и комсомольцами о новом приказе, — сказал Лесовых.

— Ладно, иди, — ответил Чернояров, — и еще раз скажи им, чтоб ни одного отстающего! А я сейчас командиров вызову.

С раздвоенным чувством уходил Лесовых от Черноярова. То недоверие к людям, которое так и сквозило в каждом слове и в каждом действии Черноярова, было обидным и оскорбительным для Лесовых. Но он всегда видел, что Чернояров вкладывает все свои силы в выполнение боевого приказа и делает все, чтобы батальон действовал как можно лучше. Это последнее было главным на войне и во многом оправдывало и грубость Черноярова и его недоверие к подчиненным.

«В самом деле, — раздумывал Лесовых, — война — это такое дело, где человек рискует самым ценным — собственной жизнью. Каждому жизнь дорога, и каждый любым путем стремится сохранить ее. А воевать нужно, значит нужно и жизнью рисковать. Только не все люди высокосознательны и способны самостоятельно пойти на риск. Значит, нужна твердая, жесткая дисциплина. Может, и не прав я, когда раньше обвинял Черноярова в грубости, в выпячивании собственного «я»? Может, это особенно и нужно на войне?»

Весть о приказе пройти еще восемь километров неизвестно какими путями дошла уже до солдат. Они шли в темноте, шепотом переговариваясь друг с другом, и Лесовых жадно ловил обрывки их разговора:

— Эх-хе-хе! Далеконько еще.

— Вот если б не слякоть эта…

— Если бы не слякоть, то шагай да шагай себе.

— Шагай! А ноги-то, что ж, они железные, что ль?

— Железо, оно бы давно сломалось, не выдержало, а человек все выдерживает.

— А что, товарищ старший политрук, немец-то, говорят, в Воронеж прорвался? — узнав Лесовых, спросил кто-то из солдат.

Лесовых поймал ломкий свет мигнувшей в просвете туч звезды, но тут же упустил этот свет и с опустошающей ясностью понял тревожный вопрос солдата. Он и сам не знал, прорвались немцы к Воронежу или не прорвались, но по всему, что видел в эти дни, что слышал из скупых, отрывочных рассказов о действиях других частей, понимал: положение на фронте тяжелое, немцы далеко продвинулись вперед, и вся страна опять стоит под угрозой смертельной опасности.

— Прорвались или нет, не знаю, — заговорил он, шагая рядом с солдатами, — только положение очень тяжелое.

— Да мы и сами понимаем, — проговорил тот же невидимый в темноте солдат, — а душа-то нудит и нудит, будто умер из родных кто.

Солдат смолк, и только чавканье шагов бередило ночную тишину. Далекие и близкие пожарища бледными отблесками озаряли согнутые, с пустыми вещевыми мешками, мокрые спины солдат, вырывали тут же гасшие искры на касках, медью отражались на покачивающихся штыках.

— А за Воронежем-то просторы, хлеба, — со вздохом проговорил другой солдат. — И Москва совсем рядом, я до войны ездил, часов что-то двенадцать, не больше.

Этот приглушенный голос словно разбудил шагавших солдат, и все заговорили так же приглушенно и тихо:

— Не один Воронеж, и Валуйки, говорят, взяли…

— К Ворошиловграду подошли…

— А это же Донбасс, уголек…

— Разве уголек только, там и хлеба невпроворот…

Солдаты шли все тем же ровным неторопливым шагом, многие от усталости гнулись почти к земле, часто спотыкаясь, сквозь зубы матерились, ко не слышал Лесовых ни одной жалобы на трудности, на невозможность после стольких дней и ночей изнурительных боев прошагать еще восемь мокрых и грязных километров.

Лесовых намеревался поговорить с коммунистами и комсомольцами, попросить их помогать ослабевшим товарищам, подбадривать их, облегчать нагрузку, но сейчас, видя этот шлепающий по грязи строй, он понял, что ни подбадривать, ни облегчать никого не нужно, что люди идут упорно, зная, что остановиться, отстать, не дойти до назначенного места — значит погибнуть самому и поставить под угрозу товарищей.

Не догадывался Лесовых, что, молча шагая рядом с солдатами, он не просто идет, а делает именно то дело, для которого его и призвали в армию, что каждый его шаг, каждое движение видят десятки глаз, что одно его присутствие радует, бодрит солдат. Мог бы он произнести десятки самых горячих и самых убедительных речей о сложности обстановки, о необходимости отдать все силы для Родины, о долге и обязанностях воина, но все эти горячие речи не сделали бы того, что делала его увалистая, не совсем уверенная походка, его крупная, с широкими плечами фигура и в отсветах пожарищ рубином вспыхивающие прямоугольники на петлицах.

Дробным перестуком где-то недалеко вспыхнула и тут же погасла короткая пулеметная очередь. Как под ударом электрической искры, вся колонна бессознательно прибавила шагу и, словно опомнясь, потекла прежним валким качаньем. Тьма ночная, казалось, сдвинулась и стала еще гуще.

Вслед за пулеметной очередью лопнуло несколько одиночных выстрелов, затем опять очередью брызнул пулемет, и один за другим наперебой зацокали автоматы.

Вдоль колонны, от хвоста к голове, спотыкаясь и взахлеб дыша, пробежал кто-то в плащ-палатке, и оттуда, где скрылся бежавший, от солдата к солдату метнулась команда:

— Шире шаг!

Колонна двинулась быстрее, затем побежала, а позади все росла и ширилась перестрелка, то отдаляясь, уходя в сторону, то вновь приближаясь, догоняя бежавших.

Лесовых бежал рядом с солдатами, не чувствуя ни ног, ни собственного тела. «Сколько же осталось до этого поселка? — отчаянно билась единственная мысль. — Только бы успеть занять удобный рубеж…»

Кто-то из солдат упал, Лесовых подхватил его, и они, держась за руки, бежали вдвоем.

А перестрелка перекатилась уже и вправо и влево, охватывая батальон звенящим полукружьем. Никто больше не торопил, не подгонял, а колонна бежала все быстрее и быстрее. Только люди еще плотнее сдвинулись, держа друг друга за руки, за вещевые мешки, за шинели. Свиста пуль не было слышно, и все же казалось, что вверху, над головами, мелькало что-то острое и пронзительное.

В стремительном беге прошло еще полчаса, стрельба, все так же не умолкая, то приближалась, то отдалялась. В стороне от дороги показалось что-то похожее на строения, и роты сразу же по неслышным командам рассыпались в стороны.