Рассказывал ему о поездках Передвижного театра по городам и селам, о жизни нашей бродячей труппы. Он посвящал меня в дела «большой литературы».
Он жил во Всехсвятском, на Песчаной, деревянной одноэтажной улице, в домике, окруженном цветущей сиренью, и приезжал в Пролеткульт на велосипеде. К раме был прикреплен портфель, из которого торчали газеты. Он был директором театра, драматургом, журналистом… Спорил с руководством старого Пролеткульта. Но это был уже не тот Пролеткульт, об ошибках которого мы часто читаем. Пролеткульт хирел, «теории» его об отрицании культурного наследства уже были осуждены, в недрах самого Пролеткульта появилось новое поколение, которое тяготело к подлинному реализму, к Горькому, к МХАТу.
Пролеткультовцы возмущены «изменой» Афиногенова, отдавшего свою новую пьесу во МХАТ 2-й. Афиногенов пригласил их на генеральную репетицию. Скорбно пожимая руку автору после конца репетиции, стараясь в рукопожатии выразить глубокое сочувствие потерпевшему провал драматургу, пролеткультовцы утешали его:
. – Ничего, Саша, переживешь! Еще напишешь что-нибудь хорошее…
А вечером была премьера. Подобного успеха давно не видели стены старого пезлобинского театра па Театральной площади. Двадцать пять раз раздвигали занавес. Публика не хотела уходить. Актеры раскланивались, раскланивались… Азарин, Бирман, Гиацинтова, Берсенев, Чебан, Благонравов, Смышляев, Дурасова… Какой это был прекрасный спектакль! Как глубоко волновал он… Какие честные и сильные чувства будил. Это был «Чудак». Пьеса о движении энтузиастов, решивших перевыполнить программу своей фабрики. В первом году первой пятилетки еще не говорили о выполнении ее в четыре года. Пьеса «Чудак» рассказывала о явлении, тогда еще единичном, только нарождающемся.
Афиногенов выхватил идею времени прямо из гущи; жизни, не ждал разрешений и указаний: пиши про это,, а про это не пиши. Он сам брал на себя ответственность за то, о чем хотел писать.
Пресса высоко оценила «Чудака».
А еще через год в Ленинградском государственном академическом театре драмы, а затем и в Московском Художественном состоялись премьеры новой драмы Афиногенова – «Страх».
Наутро после премьеры Афиногенов в своей квартирке на Тверском бульваре, рядом с Камерным театром, сидит и разбирает почту. Письма от комсомольцев, колхозников, артистов, критиков, академиков… Корзины цветов от руководства МХАТа, от МХАТа 2-го… Рецензии во всех газетах и журналах… Александр Афиногенов знаменит, как ни один драматург в нашей стране. Триста театров ставят «Страх». Он председатель Всероскомдрама, ответственный секретарь теасекции РАПП, редактор театрального журнала, член многих редколлегий…
Афиногенову двадцать семь лет. Он высок, худощав, подвижен, неутомим… Как-то мы поехали с ним в Ленинград. Он вставал в семь утра, брился, гулял по набережным Невы, шел в Эрмитаж (по намеченной им программе нужно было осматривать по два зала за день), возвращался в «Европейскую», садился – работал до вечера, затем шел в театр, после театра встречался с друзьями или писал до двух, трех часов ночи. А в семь снова вставал, принимал ванну и отправлялся в свой ежедневный поход.
У него было много друзей в Ленинграде – актеров, литераторов, товарищей по Институту журналистики. Он любил людей, не мог жить без них, постоянно расширял круг своих знакомств. Очень любил выступать. Оратор он был хороший, темпераментный. Тогда же в Ленинграде близко познакомился с А. В. Луначарским, которому очень поправился. Анатолий Васильевич несколько вечеров провел с Афиногеновым, расспрашивал о театре, о молодых драматургах, рассказывал о своих литературных планах.
Луначарский расспрашивал у Афиногенова о руководимом им семинаре молодых драматургов. Афиногенов рассказывал, как мы писали коллективную пьесу «Двор». Сперва создавали эскизы. Каждый участник семинара должен был принести разработанную подробную характеристику одного из жильцов современного московского большого дома. Сообща мы решали – остаться ему жить в этом доме или нет. Когда интересных жильцов набралось более двух десятков, мы «выселили» неинтересных, сократили похожих друг на друга, стали разрабатывать истории взаимоотношений жильцов. А как бы они отнеслись к такому событию? А как к такому? Постепенно в пьесе осталось только десять действующих лиц. Выкристаллизовалась и тема – новые формы отношений в быту советских людей. Как горе одной семьи становится горем соседей и в той или иной степени задевает всех людей, живущих в доме. И как радость одного согревает других. Старались сделать пьесу не умозрительной, не выстраивать ее по схеме одной идеи, как «Страх» или «Ложь». Стремились насытить ее бытом, придумали пропасть всяких «предыстории» жильцов. На каждом занятии находили все новые и новые ситуации. Соавторов было восемь. С Афиногеновым – девять. Больше всех работой был увлечен, пожалуй, сам Александр Николаевич. Помню, мы как-то с ним вдвоем просидели у него дома два дня, переписывали этюды первого акта, переделывали, сокращали, дописывали, а потом так увлеклись, что вдвоем стали сочинять второй акт.
– Давай напишем всю пьесу, а им не расскажем. Пусть они тоже напишут, а потом мы им прочтем. И лучший из двух вариантов оставим, – предложил он. Но потом раздумал. Так пьеса и осталась недописанной.
Планы новых пьес, активное участие в работе Союза писателей, редактирование журнала и несогласия членов семинара между собой оттеснили нашу коллективную пьесу. Семинар распался. Но каждому из нас, тогда еще молодых драматургов, он дал довольно много.
Афиногенов учил профессиональному, честному отношению к драматургии. Терпеть не мог литературных сплетен, болтовни о драматургах, о закулисной жизни литераторов. Такие разговоры он всегда резко прерывал. Александр Николаевич иронически относился к самоучителям драматургии и, хотя собирал книги по теории драмы – Гессена, Польти, Волькенштейна и других, – никому из нас не советовал читать их более одного раза. На всех занятиях семинара он подчеркивал невозможность существования рецептов для построения пьесы, с презрением отзывался о драмоделах-ремесленниках. Он учил не полагаться на вдохновение и не ждать его, а трудиться и трудом вызывать вдохновение. Для этого у него была разработана целая система предварительных занятий над пьесой: папки с «личными делами» действующих лиц, карты взаимоотношений, похожие на карты шахматного турнира, чертежи-схемы действия пьесы.
– Вот по этим чертежам ты, оказывается, пишешь свои пьесы? – с восхищением спросил я.
– Конечно, нет, – сказал Афиногенов. – Ни по каким чертежам нельзя написать никакой пьесы. Это как бы утренняя зарядка, «творческий туалет», как говорил Станиславский, для того чтобы собраться, сосредоточиться, заставить себя думать о работе. Л потом все эти доски, чертежи и папки нужно сунуть в нижний ящик стола и больше в них не заглядывать. Главное – дать жизнь героям, пустить их по комнатам, по улицам. Тут только следи за ними, не мешая им, прислушивайся. Если они ломают тебе план пьесы – тем лучше. Значит, они живут, и им неудобно действовать в рамках придуманного тобою плана. Вообще план пьесы плох, когда он не меняется. Действующие лица неминуемо перерастают первоначальную схему. Профессор Бородин в «Страхе» был сперва задуман как законченный, закоренелый враг советской власти, ни о каком перерождении его и речи не было, это был злодей. А другой профессор, тот был передовой и тот победил Бородина. И вдруг выяснилось, что другой профессор не нужен, что этим другим становится сам Бородин. Ведь недаром же в его жизни произошли такие значительные события и не из глины же он сделан! Такой же путь пережил и Борис Волгин из «Чудака», и директор Дробный, и профессор Окаемов из «Машеньки», да и сама Машенька. Ведь вначале-то она была задумана только как фигура страдательная, как жертва неправильного воспитания.
Когда один из учеников Афиногенова написал неудачную пьесу и пришел к нему с петицией: я, мол, писал ее по всем правилам, заполнял «личные дела», рисовал схемы отношений, завел четыре ящика с «предысториями» действующих лиц, а у меня ничего по получилось! – Афиногенов рассмеялся.