Думая о чужих судьбах, он шел, стиснутый тол пой, к выходу и вдруг увидел впереди лейтенантские погоны, фуражку с белым кантом и рядом с нею меховую шапочку. Как будто его ударили. Сразу набухло кровью лицо и заколотилось сердце. Он пробрался вбок, к стене, и стоял, умоляя некую высшую силу сделать так, чтобы они не оглянулись, не заметили его.
Медленно вытекала толпа в узкую дверь.
«Черт побери, какая нелепость! - думал он. - Решат еще, что я их выследил. Шевелись же ты, сороконожка поганая!» - подгонял он толпу, уносящую от него лейтенантскую фуражку и меховую шапочку.
Они не обернулись. Овцын вышел из театра среди последних, почти добежал до площади Дзержинского и спустился в метро. Сердце не унималось. Все в нем было напряжено и сосредоточено, будто он стоит на ринге и ждет удара гонга, после которого начнется бой. Чувства вдруг повернулись другими гранями, совершенно немыслимыми прежде. Жена, любимая и любящая, стала врагом, и мальчишка в офицерской шинели стал врагом, и все люди вокруг стали злобными, уродливыми врагами, и он с наслаждением отхлестал бы их по физиономиям. Засунутые в карманы руки сжались в кулаки. Но он видел себя со стороны, и все понимал, и ничего не мог поделать с собой. Ярость застилала глаза. Он понимал, что бред ревности уже не обида собственника, а дикость самца. «Неужели я не способен с этим справиться? - думал он. - Черт побери, кажется, не способен...»
Он пришел домой, уверенный, что Эры нет, и ее не было. Он уже ненавидел ее, его трясло от ненависти; ему виделось, как он ударит ее, свалит, затопчет ногами, и он приходил в ужас от желания, которое не в силах был задушить. Он долго шагал по комнате, силясь понять, из какого тайника души выплеснулось это звериное, где оно таилось, незамеченное, годы и годы. Потом лег на диван; и когда прошла дрожь, почувствовал себя разбитым, опустошенным и несчастным. Спрашивал себя, что же произошло, и отвечал, что ничего ведь не произоп1ло, но это не помогало. Видимо, произошло что-то, чего он не мог понять.
Эра вернулась в половине первого. Он не поднялся встретить ее, потому что не хотелось подниматься, двигаться, говорить. Ничего не хотелось. Он равнодушно слушал, как она снимает в прихожей пальто, как
переодела туфли, как щелкнула застежкой сумки.
Потом скрипнула дверь. Она тихо подошла и села рядом.
- Ты злишься? - спросила она,
- Нет, - сказал он.
- Я проводила Володю в Ленинград.
Он посмотрел на ее похудевшее и как бы постаревшее лицо. Поразило незнакомое выражение глаз. Этого лица он не видел прежде. Он взял ее за руку, спросил:
- Тебе худо?
- Нет, - ответила она. - Я боялась, что ты разозлишься.
- Это было бы скверно, - сказал он и некрепко сжал холодную руку. Знала бы она, что с ним творилось!..
- Я почувствовала по голосу, как жестоко звать его сюда, - сказала Эра. - Он очень переменился. Я пришла и села. Мы почти не разговаривали. Было тоскливо, как на похоронах, и очень жаль его.
- Он сидел у твоих ног? - сказал Овцын.
- Да, - сказала она, помедлив. - И было такое ощущение, будто мы давно знаем друг друга, и часто встречаемся, и это не встреча, а прощание. Ты прости меня за то, что я все это рассказываю. Потом мы пошли в кино. С тобой я не пошла, а с ним не могла не пойти. Мы сели в такси и поехали на вокзал, но не сразу, а долго кружили по Москве. Но время шло медленно. Оно почти остановилось. Говорить нам было не о чем. На вокзале мы зашли в ресторан. Он бледнел от вина и молчал. Не понимаю почему, но я чувствовала себя виноватой. Какая-то абстрактная вина, которая родилась вместе со мной. И ничем ее не искупить, так она и будет во мне до могилы...
- У вагона ты поцеловала его, - сказал Овцын.
Закрыв глаза, он видел, как они едут в машине, касаясь друг друга, как сидят в ресторане и не находят слов, которыми можно облегчить страдание, как медленно идут вдоль длинного поезда и останавливаются у вагона, как он смотрит на Эру тоскливо и обреченно, слушая голос, объявляющий, что до отхода поезда номер два, следующего по маршруту Москва - Ленинград, осталось пять минут, как сжимает ее руки, которые она не могла не дать ему. И вдруг, когда поезд уже двинулся, она вырывает руки, целует его, и бежит прочь, и плачет о человеке, которому принесла страдание...
- Да, - сказала она. - И за это ты тоже прости меня.
- Глупая девчонка, - сказал он. - Это из другой пьесы. Когда-то давным-давно грозный царь персидский приказал высечь море за то, что оно его огорчило. История сохранила этот факт нам в назидание.
- Значит, ты меня и не простишь и не накажешь? - спросила Эра.
- Значит, так, - сказал он, - Иди с миром.
- Куда? - испугалась она.
- В ванную. У тебя заплаканное лицо.
Эра ушла. Он поднялся и собрал с пола окурки.
«Ни к чему эта мелкая распущенность, - думал он, - ни к чему!»
Шеф отдела астрометрических постоянных Геннадий Михайлович Кригер, профессор, доктор физико-математических наук и член-корреспондент академии, целый месяц не замечавший нового лаборанта, вдруг остановил Овцына в коридоре, взял под руку и отвел к окну.
- Как вам работается, Иван Андреевич? - ласково спросил шеф.
- В общем работается, Геннадий Михайлович, - ответил Овцын.
- Когда работается «в общем», это никуда не годится, верно? -улыбнулся Кригер.
- Куда вернее, - согласился Овцын, думая, к чему это профессор клонит и не собирается ли он предложить лаборанту забрать свою шляпу и покинуть сей институт мирового значения. Ей-богу, он не стал бы упираться. Он равнодушно смотрел на розовую плешь низкорослого профессора и ждал.
- Не думайте, что я за вами не наблюдаю, - заявил Кригер и помотал пальцем перед его подбородком. - я за всеми наблюдаю, я вас всех изучил, все про вас знаю!
- Не сомневаюсь, - сказал Овцын.
- Вот то-то! - Профессор радостно захихикал.- Знаете, услужливый человечек мне даже ваши карикатурки принес. Очень художественно исполнено.
Овцын вспомнил рожицы, которые рисовал на миллиметровке в тот черный день, и стало совестно. Одна рожица, над которой он больше всего старался, была кругленькая, плешивенькая и ушастая: ни дать ни взять шеф.
- Не ожидал, что вы держите при себе услужливого человечка, профессор, - сказал Овцын, раздражаясь, как и всегда, когда он бывал не прав или пристыжен.
- Держу ли? - Кригер скривил рот и пожал плечами. - Скорее, смиряюсь с существованием этого человечка. А смиряюсь потому, что по некоторым причинам личного характера убрать его, сиречь выгнать, не могу. Обижу другого человека, вполне достойного всяческого почтения. Вот как бывает... Иван Андреевич, я подумал, что хватит, наверное, вам заниматься этой девичьей работой. Ничего она не дает ни вашему уму, ни сердцу.
- Я предчувствовал, - сказал Овцын.
- Что вы могли предчувствовать? Мысль пришла мне в голову вчера после кино, я еще ни с кем ею не делился. Вы предчувствовали что-нибудь иное.
- Возможно, - согласился Овцын. - Предчувствия вещь темная.
- Словом, я хочу предложить вам другое дело, более для вас подходящее, - сказал Кригер. - Сейчас на заводе делают новый инструмент -лунную трубу. Кстати, она предназначена для вашего друга Валдайского. И наша обсерватория просит у меня человека, способного наблюдать за этим производством.
- В каком смысле наблюдать? - спросил Овцын.
- Это уже деловая речь, - сказал Кригер. - Наблюдать предстоит в трех
смыслах: во-первых, чтобы все делалось в полном соответствии с нашими требованиями и по согласованным с нами чертежам; во-вторых, все агрегаты должны быть тщательнейшим образом испытаны, дабы они работали безупречно. Третий смысл тоже очень важный - производство должно двигаться в хорошем темпе. Инструмент, видите ли, экспериментальный, и поэтому план у них резиновый. А по нашему плану наблюдения на лунной трубе должны начаться в марте будущего года. Разрыв нас не устраивает.
- Я ничего не понимаю в лунных трубах, - сказал Овцын. - Если меня спросят на заводе, чем лунная труба отличается от водосточной, я не сумею толково ответить.