Изменить стиль страницы

— Товарищ начальник…

Огромная ладонь сцапала его за ухо. Камера взревела от восторга.

— Твои товарищи в чаще воют!

Переступая через разбросанные вещи, Кокурин по нарам пошел к окну, где сидел горбоносый Амплей. Тот встал и не спеша, с какой-то непонятной радостью, спокойно поджидал Кокурина: Колька был выше его ростом и значительно сильнее.

— Минутку, — негромко сказал Амплей, когда Кокурин был почти рядом. — Знаешь, на кого руку хочешь поднять?

Колька в замешательстве остановился.

— На вора! — уточнил Амплей. — Закона не знаешь? Иди назад! Постой!

Кокурин понял, что сталкивается здесь с другими, незнакомыми ему и непонятными законами воровского общежития. Злоба его мгновенно прошла, он был ошеломлен и напуган.

— Кто тебя знает на воле?

И вот тут имя Удава, о котором Кокурин ничего не сказал на следствии, которое не было произнесено никем и потом, на суде, сказанное хотя и с неуверенностью, но громко, во весь голос, сыграло решающую роль.

— А! Ну, прости, — пробормотал Амплей и добавил громче, чтобы все слышали: — Будешь спать со мной рядом, у окна. Место человеку!

С тех пор как Колька во всеуслышанье объявил в камере, что пользуется поддержкой и защитой Удава, судьба его решилась окончательно: ему уже не оставалось ничего иного, как следовать правилам и обычаям, сложившимся в преступной среде еще со времен лесных бродяг и ушкуйников и все еще властвовавшим в тюрьме в те годы.

На суде Колька заплакал во второй и последний раз в жизни, когда конвойные попросили из зала посторонних слушателей, а родственникам разрешили подойти к приподнятой над полом в виде балкона скамье.

Мать Кольки, высокая сильная женщина с рыжими волосами и темными конопушками на шее и руках, принесла полную сумку снеди и большой кулек с конфетами, такими же, какие были украдены из ларька на Немировича-Данченко. Мать смотрела, как, не желая ее обидеть, безрадостно сосет он конфету, и гладила рукой его худую наголо остриженную голову.

И другим ребятам родители принесли то, что редко покупали раньше, — икру, шоколад, конфеты, желая, очевидно, подчеркнуть преимущество честного образа жизни, который позволяет есть всякие вкусные вещи и не опасаться, что тебя посадят в тюрьму.

Суд направил всех троих в воспитательную колонию.

Арест, следствие, суд, жизнь в колонии больше всего повлияли на брата Удава, Веньку, парня с твердым, даже жестким характером. После освобождения он больше не воровал, рано женился, поступил в судостроительный техникум. В сорок четвертом году он погиб под Ригой.

Телятника направили в колонию, находившуюся в Средней Азии, вестей от него не поступало ни домашним, ни друзьям…

Кокурину в отличие от Веньки пребывание в колонии не принесло ничего хорошего: он подружился с Амплеем, и с самого первого дня они стали разрабатывать планы новых, более крупных преступлений.

Когда Колька вышел на волю, он уже не принадлежал себе, новые связи, образовавшиеся взамен разрубленных старых, властно держали его общительную, податливую натуру.

В первый же день после освобождения они нанесли визит Удаву: на этом особенно настаивал Амплей. Удав заметно почернел, осунулся, почти не пил, только повторял время от времени в назидание младшим:

— Вор куется, как железо! Все еще будет!

— Мы на днях зайдем, и не с пустыми руками, — пообещал на прощанье Амплей.

Он вообще не прочь был прихвастнуть и считал себя настоящим закоренелым преступником, в особенности после того, как услышал сказанные о нем слова ученого, следователя-криминолога: «Обладает неукротимым порочным характером».

Через неделю Амплей и Колька дерзко обворовали промтоварный магазин на центральной площади, взяли несколько костюмов, дамских кофточек, часов, меховых горжеток, отрезов файдешина и припрятали все это на чердаке, где раньше устраивали джазы.

Новый джаз длился недолго: на флаконе одеколона, которым Амплей опрыскивал в магазине пол, чтобы сбить со следа собаку, остались невидимые простому глазу следы его пальцев. Флакон Амплей бросил здесь же, в магазине, предоставив в распоряжение следователя неоспоримую улику.

Когда Кокурина арестовывали во второй раз — к этому времени он получил среди шпаны некоторую известность под кличкой Бубен, — он уже не плакал: попросил разрешения закурить, сказал матери, что ни в чем не виноват, что произошла ошибка, и взял из буфета заготовленные на случай ареста десять пачек папирос «Пушки».

Пока Амплей и Кокурин расплачивались в колонии за свое незнание основ дактилоскопии — науки об индивидуальности пальцевых отпечатков, подошел к концу тысяча девятьсот сороковой год. В статистике тот год не был отмечен ростом уголовных преступлений, напротив, преступность в стране неуклонно снижалась. Однако процент рецидива оставался все еще довольно высоким.

В сорок втором году в колонии случай свел Кольку с Удавом. Удаву жилось здесь неплохо, воры его уважали и побаивались, потому что, несмотря на молодость, Удав отличался хитростью, решительностью, держался со всеми просто, дружелюбно, но в то же время был напрочь лишен жалости.

По вечерам в минуты благодушия любил Удав вести вполголоса воспитательные беседы с молодыми заключенными, ловившими на лету каждое его слово.

— Вот представь себе, — говорил он, — плывете вы трое в лодке: ты, старуха мать и товарищ-вор. Вдруг лодка перевернулась, а кроме тебя, никто не умеет плавать. Кого спасать?

— Товарища! — с готовностью отвечали сразу несколько человек, постигших, как им казалось, до конца нехитрые правила преступного мира.

— Не торопись! — качал головой Удав, ощупывая серыми острыми глазами аудиторию.

— Мать?

— Да! Старую мать! — повышал голос Удав. — Мать на первом месте! Потом уже товарищ.

Он скупым отрепетированным движением распахивал рубаху. На груди синели аккуратные буквы: «Не забуду мать родную».

Только потом Кокурин узнал, что Удав, возвращаясь домой, часто избивал свою мать, вооружаясь, чтобы не портить пальцы, поленом или кочергой, но тогда, в лагере, новичок глядел ка наставника, восторженно раскрыв рот. И вскоре, как и многие его товарищи по бараку, обзавелся синей наколкой.

Удав рассказывал о многих своих делах на воле, не упоминая, впрочем, о городах и соучастниках.

— К примеру, летом квартиру берешь, — поучал он молодых. — Сначала смотри, завешены ли окна. Если хозяева дома, занавески всегда будут раскрыты. Вещи складывай в авоську. Авосечкой милиция не заинтересуется!

— А вору нужно учиться в школе?

— Обязательно. Разве можно без образования?!

И авторитет Удава, таким образом, подкреплялся авторитетом всех умных и грамотных людей, говоривших, что «ученье — свет, а неученье — тьма», что ни один тонущий человек не в праве требовать, чтобы товарищ вытаскивал его из воды, прежде чем спасет свою престарелую, не умеющую плавать мать.

«Вор куется, как железо! — слышал Бубен чуть ли не каждый день. — Терпи голод, холод, боль и оставайся самим собой. Уважай закон, не расставайся с картами, не отказывайся от коммерческой игры (с ней быстрее проходит срок!), не поддавайся на удочки чекистов, не работай и воруй. Вот твой предел».

Так в неузнаваемом, фантастически извращенном виде представали общественные право и мораль перед подростками, упущенными в свое время семьей и школой, которых подбирал и обучал на свой манер уголовный мир.

Приехав после очередного освобождения в тихий приволжский городок, внимательно изучив подходы и обворовав несколько квартир, Кокурин понял, что уроки Удава не прошли даром. Следующие кражи он также совершил, как ему казалось, легко и чисто, и милиция действительно не сразу вышла на него, тем более что Бубен жил осторожно, контролировал каждый свой поступок, каждое слово в разговоре, по совету Удава почти не пил, чтобы не потерять эту способность к самоконтролю.

И все же спустя год его арестовали. Затем новое освобождение и тюрьма. И каждый раз, когда Кокурина снова отправляли в тюрьму, жизнь казалась ему такой куцей и такой неудачной, что он готов был броситься к следователю или к конвоиру, закричать, как в детстве: «Больше не буду, простите! Я никогда больше не буду!» И если его действительно простят, виновного, заслуживающего наказания, то он навсегда бросит старое.