Лишь под утро бред отпустил его, но подняться он уже не мог. Лобанов вскрыл банку сгущенки, сварил ему крепкий сладкий чай, пахнущий кипяченым молоком, и он сразу вспомнил детство, бабушку, которая поила его вот таким же горячим сладким молоком, когда у него болело горло, и еще почему-то запах корицы и ванильного крема.

Но эти вкусные запахи не вызывали ощущений голода. Он пригубил и отставил кружку, едва не расплескав. Лобанов осторожно слил молоко обратно и, глотая слюну, повесил котелок высоко на дерево.

Уже больше недели они жили на полупорциях, оттягивая неизбежное время, когда придется возвращаться на базу за продуктами и гробить на оба конца двое суток. Лобанов давно предлагал сбегать, а заодно прихватить пенициллин и ихтиоловую мазь. Но Матусевич все медлил. Ему не терпелось поскорей пересечь долину. Каждое утро он превозмогал боль в надежде, что вот сегодня обязательно что-то попадется, и надежда эта, как ни странно, становилась тем крепче, чем дальше они продвигались к югу.

Вчера наконец достигли южного борта. Ни маршруты, ни шурфы ничего не дали. Рудных валунов не было.

Лобанов исхудал, оброс дикой цыганской бородой, но здоровья и силы в нем не убыло, только злее стал. Злился на интрузию, которая водила их за нос и никак не давалась в руки, злился на комарье, которого в этой болотистой низине тьма-тьмущая, злился на Володькины чирьи, готов был подставить им свою крепкую спину, так нет же, его никакая зараза не берет. А на носу дожди, и вообще сидеть тут без никакого дела тошно.

Но злость свою Лобанов ничем не выказывал, а был внимательным и заботливым, и Володьке на него вроде бы не за что было обижаться. Временами ему все же хотелось поцапаться с кем-нибудь, даже морду побить. Бывало с ним такое, особенно по вечерам, когда Володька молча сидел над картой и крутил ее по-всякому. И Лобанов уходил к горнякам, которые расположились километра за полтора, ближе к выработкам, пил у них чай и цапался с каждым по очереди или с обоими сразу.

В то недоброе утро Лобанов снял остатки на продовольственном складе. В одном мешочке набралось с кулак гречки, в другом чуть поболее гороха, сахар весь, молока последнюю банку распечатал, муки нет, консервов нет. Дожились до ручки.

– Володь, а Володь,- позвал он. – Слышь? Жрать-то нечего.

– Как же ты один пойдешь, – слабым голосом ответил из-под полога Матусевич. – Нельзя одному, Коля. До базы ведь сорок километров. Иди с Зенуром, а Сапрыкин пусть шурфы добивает.

– Ну да, – сказал Лобанов, – как же. Так он и побежит. Да им обоим, чем километр пройти, лучше сутки из забоя не вылезать. Никуда он не пойдет, продукты у них еще есть.

Лобанов сидел на корточках возле входа и, теребя в руках пустой кисет, нудно, так, что аж самому противно было, уламывал Матусевича, а сам хитро косил в его сторону черным глазом. Он-то знал, что Зенур пойдет и слова не скажет, но уж шибко хотелось прийти на базу одному, снять с плеча карабин, повесить на гвоздик полевую сумку с картой, на которой стоит гриф «секретно», и небрежно ответить изумленному Федотычу: «А что, ничего особенного, я и в маршруты теперь один по компасу хожу».

– …и лекарства тебе приволоку, а там, глядишь, и радиограмму от Нонки или письмишко… Вчера вроде гудело в той стороне…

– Как же Андрей Александрович? Я ведь обещал ему… Вдруг он узнает?

– Да брось ты чернуху пороть! Ничего он не узнает, а узнает, так тоже… Что я, малолетка? Скажу, что ты спал, а я сам ушел.

Матусевич молчал. Лобанов поскреб бороду, силясь придумать еще что-нибудь поубедительней, и начал сначала. Матусевич не отвечал. Лобанов приподнял полог и увидел, что тот спит, бледный, тощий, совсем еще пацан, на которого сразу свалилось столько всего…

Лобанов постоял над ним, чувствуя угрызения совести и еще что-то неясное, теснящее в груди, а потом осторожно вытащил у него из-под изголовья полевую сумку. На стояке палатки стволом вниз висел карабин. Лобанов снял его, отер рукавом налет ржавчины на стволе и, открыв затвор, по одному вложил в магазин липкие от смазки патроны. Пять в магазин, шестой – в ствол. Нажав на спуск, он подал затвор вперед и вправо, и патрон с тихим лязгом плотно вошел в казенник.

Горняки уже позавтракали и собирались на работу. Он одолжил у них банку тушенки, сахар и лепешку, наказал, чтобы перебирались поближе к Матусевичу, чтоб кормили его и ухаживали.

– Я завтра к вечеру обернусь.

Попрощался, запахнул свою засаленную брезентуху и пошел.

Картина перед глазами была скучная. Едва он поднимался на невысокий ледниковый холм, открывались болота, утыканные редким покосившимся сухостоем, в средине болот поблескивали разводья, и лишь далеко на западе темнел настоящий надежный лес. К нему и шел Лобанов.

Было около восьми утра.

Федотыч суетливо настраивал рацию. Князев отстранил его и сам взялся за рукоятку. В эфире шел оживленный разговор на точках-тире, но то были чужие станции. На частоте Филимонова, радиста базы экспедиции, рация молчала. Значит, рано еще, часы у Федотыча спешат.

Князев поправил наушники, взялся за черную головку ключа. То, что он сейчас сделает, допустимо лишь в крайних случаях, при ЧП. Но больной в партии – это и есть ЧП. Ничего, Филимонов мужик хороший, не обидится. Наверно, уже на месте, сложил перед собой циркуляры, сейчас сделает перекличку, даст кодом «всем партиям» и начнет клепать. Потом будет вызывать каждую партию в отдельности, запрашивать подтверждение, передавать личные радиограммы, принимать радиограммы от них. Это часа на полтора. А полеты начинаются тоже в восемь.

Шесть минут девятого… Запаздывает, старый хрен. Накеросинился вчера после бани, это уж точно. Теперь, пока не опохмелится, за ключ не сядет… Ага, вот он!

Тишина взорвалась дробной певучей очередью морзянки. Князев быстро подстроился, прикрыл глаза, пытаясь разобраться в этом пулеметном писке. Куда там! Нетренированный слух его улавливал лишь какие-то «пр», «кл», «ст». Знаков тридцать-сорок в минуту он бы еще кое-как осилил, но Филимонов давал втрое быстрей.

Короткая пауза, очередь, пауза. Сейчас все станции настроены на частоту Филимонова. У того строгая последовательность: пока не позовет – не суйся. Вот какая-то станция ответила. Очередь, пауза. Вызывает следующую. Пора!

Князев повернул рукоятку передатчика на максимальную громкость и надавил на ключ.

Он слышал только слабое потрескивание в наушниках и стук собственного сердца, но понимал: его сигнал, тонкий непрекращающийся вой, перекрыл сейчас для Филимонова все голоса в эфире, как сирена «Скорой помощи» перекрывает уличный шум. Он не знал, чем ответит Филимонов – дождется ли паузы, чтобы обругать и больше не слушать этот хулиганский посвист, или сразу уйдет на другую частоту, уведет за собой свои станции, и ищи его потом по всей шкале. Мало ли чего – дорвался какой-то пьяный дурак до рации и безобразничает. Но Князев еще несколько секунд нажимал на ключ, а потом медленно, по буковке начал передавать свои позывные. Для верности он передал их дважды и, отстучав «прием», затаил дыхание.

Ответ прозвучал немедленно. Морзянка оттараторила гневно и умолкла, и Князев в радостном волнении оттого, что его сигнал принят, опять ничего не разобрал, лишь вспотел от напряжения.

«Вас не понял, медленней», – передал он кодом.

«Переходите на телефон», – так же кодом, медленно и очень отчетливо отстучал Филимонов. «Ну, теперь порядок», – обрадованно подумал Князев и переключился.

– Вы что, перепились там с утра пораньше? – услышал он сердитый басок Филимонова. – Что за спешка? Кто на ключе?

Князев ответил.

– А, это ты… – Филимонов заговорил спокойнее… – А я думаю, кто это лаптем клопов давит. Тебя телеграфом слушать, что заику – время и терпение надо. Что у тебя? Давай быстрей!

Князев продиктовал текст радиограммы. Филимонов, помолчав, ответил:

– Это, братец ты мой, дохлое дело. Нет вертолета. Тот, на котором Арсентьев летал, подломался, второй и последний – на Диксон перегнали. Ты подумай пока, как быть, а я свяжусь с партиями, перенесу им сеанс. Не выключайся, минут через пять позову.