Сесиль подавила вздох и молча взглянула на брата, который слушал эти горячие возражения, потупив голову, Как было бы легко для Розы уплатить свой долг благодарности, и даже с лихвой! В двух шагах от нее сидел бедный малый, которого грызло отчаяние, тогда как одно ее слово могло сделать его счастливейшим человеком, Но чтобы это осуществилось, нужно заговорить, выдать тайну Проспера, злоупотребить настоящим положением мадемуазель Превенкьер. А это-то именно и было немыслимо. Где-то по соседству часы пробили восемь, и Проспер поднялся, точно очнувшись от забытья.
— Тебе пора, мой мальчик, — сказал отец. — Ведь ты уезжаешь на поезде в половине девятого?
— Да, батюшка.
Молодой человек был немного бледен, но бодрился, и на его лице была приветливая улыбка. Сестра подала ему плащ и шляпу.
— Я провожу тебя на станцию, — сказала она.
— Не пойти ли и мне с вами? — спросила мадемуазель Превенкьер.
Несмотря на умоляющие взгляды Проспера, Сесиль отвечала, однако:
— Нет, посидите лучше с отцом, мадемуазель Роза. Ведь я сейчас буду дома.
Мадемуазель Превенкьер поняла, что молодая девушка хочет остаться с братом наедине. Ей представилось, что у них есть какой-нибудь невинный секрет, который надо обсудить вдвоем.
— В таком случае до свидания, господин Компаньон, — сказала она дрожащему Просперу, — и, конечно, до скорого…
— Да, сударыня, до скорого.
Он коснулся концами пальцев ее руки, которую молодая девушка протянула ему, улыбаясь, обнял отца и, провожаемый служанкой, вышел вместе с сестрою. На улице они с минуту шли молча. Ночь была светлая, и небо, омытое недавней грозой, сверкало мириадами звезд. Дул свежий ветер. Наконец Проспер схватил руку сестры и сказал глухим голосом:
— Ну вот, ты слышала: ее отец возвращается, и для меня все кончено!
— Да разве мы не предвидели этого? — серьезным тоном спросила Сесиль.
— Разумеется. Однако я надеялся, что мое счастье продлится еще немного.
— Твое счастье! Увы, довольно жалкое и непрочное.
— Но все-таки счастье. А вскоре не будет и того!
— Ведь я предупреждала тебя, не следовало тебе с ней видеться.
— Чтоб не иметь возможности навестить и тебя с отцом? Это было бы уж для меня последней степенью горя. Я лишился бы всего зараз. Нет, я не жалею о прошлом. Радости, которыми я наслаждался среди вас, есть мое сокровище. Я сохраню о них восхитительное воспоминание. Если б я избегал ее, у меня не было бы и этой отрады. Но теперь не время вздыхать. Два года разыгрывал я роль несчастного влюбленного. Настала пора вести себя настоящим мужчиной.
— На что же ты решился?
— Пока она читала это письмо, такое счастливое для нее, такое роковое для меня, и пока вы обсуждали предстоящие события, я размышлял, совещаясь со своим мужеством и волей. В одну минуту передо мной промелькнули два последних года, и я пришел к тому заключению, что если я много выиграл в этот срок с нравственной стороны, зато понес материальный ущерб. Я потерял понапрасну время. Я мечтал вместо того, чтоб работать. Я не добился успеха в своих открытиях и плохо подготовил свое будущее. Мне надо изменить свой образ жизни. Я должен стать иным человеком. Я чувствую в себе недюжинные силы, которые, если их употребить с пользою, приведут меня к успеху. Я хочу добиться его, ты понимаешь, и предстать перед нею преобразившимся от моего триумфа. Не надеясь внушить ей любовь, я хочу, однако, чтоб она гордилась мною и признала меня своим другом. Вот в чем поклялся я себе сегодня во время моих гордых размышлений, и поверь, я сдержу свое слово.
— Что ты намерен делать?
— Поехать завтра в Париж, побывать у Леглиза, поступить к нему на завод, потому что он готов дать мне место, и тут, среди усовершенствованных орудий и новейших научных приспособлений, закончить мои работы. Если мне удастся завершить свое изобретение, то будут обеспечены и богатство, и имя. Тогда из последнего общественного разряда я перейду в первый. Я не буду больше бедным смотрителем за рабочими, а стану изобретателем, признанным, оцененным и равным всем тем, которые станут привлекать к себе взоры мадемуазель Превенкьер. Да, я сделаюсь человеком с именем, который заинтересует ее собою, подстрекнет ее самолюбие. И мое счастье опять вернется ко мне: я получу возможность видеть ее, говорить с нею. Чтобы достичь такого результата, я намерен удалиться. На этот раз моя жертва будет иметь серьезное основание. Я не схороню себя в провинциальной трущобе с отвратительной необходимостью повторять себе: я не должен с ней видеться, чтобы не утратить спокойствия своих мыслей; нет, я уезжаю, чтобы тем вернее приблизиться к ней, и это сознание ободряет меня, волнует восторгом, придает мне способность к самому упорному труду и неистощимому терпению.
Проспер шел по темным улицам, оживленно жестикулируя, и его пылавшее лицо сияло энергией. Сесиль слушала, не говоря ни слова, порабощенная этой смелой решимостью, увлекаемая бодрой уверенностью брата. Она думала про себя, что он должен достичь своей цели, подхваченный сверхъестественными силами.
— Ступай, куда ведет тебя твое сердце, — сказала она, — и дай Бог тебе не пожалеть со временем о своей тихой жизни в провинции! Но мы-то потеряем тебя: ты перестанешь навещать отца.
— Отчего? Из Парижа так же легко попасть в Блуа провести с вами денек, как и из Шинона. Будь покойна, пока она будет у вас, меня не перестанет тянуть сюда, как магнитом… Когда же она уедет, вы сами переселитесь ко мне в Париж. Батюшка найдет в предместье домик, который будет напоминать ему наше мирное жилище; там он сможет, как и здесь, разводить цветы. Я вознагражу вас за все, что вы сделали для меня, и мы заживем, счастливые нашим новым благополучием.
Сесиль улыбнулась.
— Ты мечтаешь, добрейший Проспер; твои планы слишком прекрасны, чтобы осуществиться так легко.
— Ничто не легко, — отвечал молодой инженер, — но все возможно при твердости и желании. Достичь успеха для меня вопрос жизни и смерти. Я добьюсь своего.
Они дошли до вокзала. Проспер обнял сестру и прибавил с уверенностью, которая почти убедила ее:
— Скоро вы получите от меня уведомление. Ступай домой, моя дорогая, и не сомневайся… Вот увидишь…
Он сделал прощальный жест и удалился твердой походкой, точно отправляясь на завоевание будущего.
III
В отеле Леглиза шел пир горой. Аллея Вилье у площади Александра Дюма была запружена экипажами, которые беспрерывно въезжали в высокие ворота и выезжали оттуда. С трех часов пополудни начался съезд, и число гостей все возрастало в великолепных комнатах нижнего этажа, выходивших в сад — зеленый уголок, напоенный благоуханием цветов. Знойное июньское солнце заливало яркими лучами толпу приглашенных, которые прогуливались по аллеям, поднимались и спускались по каменным ступеням террасы, входили и выходили из дома под музыку оркестра, исполнявшего томные вальсы.
На краю сада стоял киоск в виде сельского домика, где был устроен буфет и где сосредоточивалось главное оживление. Громкий разговор, звон посуды, шепот удовольствия сливались в несмолкаемый гул, доносившийся из душных зал под свежую сень сада и окружавший веселой гармонией блестящий праздник. Посреди лужайки, в бассейне с мраморными краями, горделивые и недовольные лебеди скользили по воде, оставляя за собой серебристые борозды.
Из киоска появился маленький толстяк, вооруженный фотографическим аппаратом, и, не щадя мягкой, как бархат, травы, пошел на поляну. Направив свой инструмент на пеструю толпу, он принялся делать моментальные снимки с буфета и теснившейся возле него публики. Прогуливавшиеся в одной из аллей двое молодых людей — две парижских знаменитости, романист Буасси и Лермилье, любимый живописец американок, — остановились против фотографа.
— Взгляните, пожалуйста, Буасси, этот дуралей Тонелэ уж принялся за свое ремесло, — со смехом сказал Лермилье. — Чего доброго, он подцепит там все парижские флирты.