Изменить стиль страницы

— На кой они, бумажки-то, — оправдывалась бабушка, который год бок о бок, рази не муж?

Однажды дед дёрнул меня за рукав рубашки. Болезнь сделала его плаксивым. Иван Романович долго высмаркивался, самодельным гребешком из коровьего рога причесал щетинистые усы, просипел:

— И ты, Коляка-моляка, хочешь меня на погибель спихнуть?

— Хвораешь ведь? — сжался я от жалости. — Там — уход.

Вспомнил Пудовкины обольщения.

— Пойду, раз так, как наша корова, как Субботка, в заготскот. Ты за струментом гляди, вернусь — наймёмся с тобой в Нижнюю Мазу наличники нарезать к Кутуковым.

По грязно полосатому, как замоченное в тазике бельё, снегу отвезли деда Ивана в Мелекес.

Перед поездкой он всё возвращался к божнице. Там документы какие-то искал. Раза три вертался. Его корили:

Гоже там, чего упираешься? Отлежишься, и цурюк, хенде хох, к Авдотье, к Дунярке.

Иногда меня обдавало непрошеной злой радостью: «Некому теперь будет с веретенами посылать».

Странно, что и верхнемазинские жители обрадовались уезду безродного Ивана Романовича, ведь ничего плохого он не сделал, только превосходные изделия творил: точеные пурпурные солонки, поющие веретена, кружевные наличники, резные коньки на крышу.

— Шпиён улепетывает, — скривилась вслед тётка Шилова.

— Герой — с дырой, — сплюнул плюгавый мужичок Рябов.

Через полгода почтариха тётя Нина Меркулова сунула в окно конверт с синей бумажкой. Скончался дед Иван Романович в городе Мелекесе.

А дедов инструмент разошелся по рукам. Верхнемазинские мужики втихомолку приходили к бабушке сумерничать, усаживались на почетный венский стул, стеснительно мяли руки:

— Тёть Дунь, ты мне коловорот не займёшь на пару дён? Верну, ей бо!..

И не приносил мужик инструмент. Зачем старухе коловорот? Верхнемазинские «безрукие бездельники», болтуны завладели гладкими, как галоши, и звонкими фуганками, шершебелями, фальцовками. Даже неприкосновенные пилы с клеймом «Лев на стреле» ушли, ушли, ушли…

Я услышал ненароком, как молилась бабушка:

— Во имя Отца и Сына и Святаго духа… отдала Ивана… там и чисто, и кормят гоже, но… прости меня, матушка Владычица, пресвятая Богородица, прости Христа ради.

В углу за язычком лампадки, в жидком свете милостиво улыбались боженьки и сиял глянцевый голубоглазый «антихрист» Юрий Гагарин. Они походили на близких родственников.

8

Было это уже без меня. Бабушка ослабла. К ней враскоряку, по-утиному притопала сноха, Пудовка. Долго тяжело отдувалась:

— Занесла тебя нелегкая на Гору, живёшь у чёрта на куличиках, дивуй бы сродников не было.

Поняв, что ругнёй не проймёшь, Валентина сменила гнев на милость. Скоромные глаза её стали ещё маслянистее. Заворковала, замурлыкала.

— Мягко стелет — жёстко спать, — про себя костерила её бабушка.

А сноха пе унималась:

— Как сыр в масле кататься будешь, айда с нами жить. Все люди вместе гужуются, чай, родня-кровинушка одного коленкора.

Бабушка сперва не шла на уговоры своей ветреной сношеньки, чуяла подвох, как с дедом Иваном, потом вспомнила студёную зиму: почти каждый год её избу по самую репицу заносило снегом. Как-то дня четыре сидела заваленная, пока шабры не раскопали.

Ну и поклонилась Евдокия Ивановна четырём углам своей горницы, приковыляла к сыну Виктору, к сладкоголосой своей сроднице.

Само собой, сыновье хозяйство перешло в сухонькие бабушкины руки. Она через силу поила-кормила скотину, стирала, стряпала. Вскоре Пудовка объявила по всей Мазе, что «свекровь у неё — золото, а не свекровь, с такой мамашей и на работу выходить не страшно». И устроилась на завод упаковывать сливочное масло.

С работы тащилась, стонучи:

— Ой, рёбрушки, ох, рученьки! Ой-ой-ошеньки, ломит — спасу нет.

Прямо на печном шестке уплетала горшок тушеной картошки, вылизывала жирную жижу горбушкой.

Под могучими телесами вскрикивала кровать с новомодной панцирной сеткой, и сорванные с резьбы никелированные шарики на боковушках тонко позванивали в лад протяжному храпу. Часа три длился перезвон.

Повеселевшая ото сна Валентина сладко ёжилась, потягивалась долго и беззастенчиво, тормошила бабушку:

Ие-хе-хе, Нюрка-то Шилова сёдни три кила масла упёрла. Знам, зпам, кого подкармливает, ухажёра. Жених называется — пигалица голоштанная.

Глуховатая бабушка бестолково кивала головой:

— Да, да!

— Во тетеря! — злилась сноха, хлопала дверью, шла по шабрам, надеялась там найти благодарных слушателей.

А Евдокия Ивановна припадала к вечернему окошку, сумерничала, караулила ходики, пока до её тугого уха не долетало:

Живёт моя шишига
В высоком терему…

Это возвращался с работы её сын Виктор. Он резко распахивал дверь, пододвигал табуретку к материнскому стульчику и басил:

— Ну, как, не обижают?

Бабушка отмахивалась:

— Боже упаси, обходительная.

Сын размазывал пьяные слёзы:

— Рази ж я тебя в обиду?! Мамка моя, расхорошенькая! А Валюха — золотая баба, найди такую, глазищи… как полтинники, как рашпилем диранёт. Люблю её, зазнобушку!

Хлопал по карманам, будто спички потерял. Как что-то неожиданное, вытягивал из шофёрских прав трёшку.

— На, вот… платок себе купи или материалу какого, и-эх, чтоб мне лопнуть… живёт моя шишига-а-а в высоком терему!

И всё-таки бабушка переметнулась к другому сыну, к Шурке, дяде Саше.

Дяди Сашина жена, городская, чисто одетая повариха, свою родню приняла более чем радушно. За приезд выпили по рюмочке красного вина, закусили мягкими котлетами.

— Живём, как у Христа за пазухой, посмо-о-трите-ка, — горделиво выводила городская сноха Екатерина Анатольевна, — ванна раздельная с узлом. Вода холодная — вода горячая.

Не только лицо, но и голое городское плечико её лоснилось от радости.

— Абетюшки! — бабушка опасливо косилась на фарфоровую белизну унитаза, уважительно покачивала головой.

Справная Екатерина Анатольевна сразу же не позволила свекрови прикасаться к сковородкам да кастрюлям.

— Каши варить — моя забота.

Сын затемно уходил на работу. Он плотничал на стекольном заводе. Екатерина Анатольевна тоже отправлялась туда, в заводскую столовую.

В квартире тишина. Только за окном тренькали трамваи да сипло взвизгивали автомобильные тормоза. Из форточки дурно пахло разогретым асфальтом.

Бабушка ещё раз перемывала чашки-ложки, ворчала под нос:

— Не велит стряпать, брезгует… как там… в Мазе, небось, грибы поспели… маслята… правские в рост пошли, калина уродилась?.. А тётка Муравова, чай, некому ей лыбиться, своими железками сверкать?.. Найдёт, найдёт! Молочка бы теперь мазинского испить или кипяточку с душицей.

День-деньской скучно перезванивалась трамвайная линия. И всё воняло бензином, сухой пылью да асфальтом.

Бабушка мыкалась из комнаты в комнату, всё ей руки мешали. Хлопала дверь. Ещё с порога Екатерина Анатольевна зыркала на драгоценный по тем временам телевизор «Рекорд»:

— Вы, мамаша, видно, и не включали?

— На кой он мне, ваш телевизер?! — отмахивалась старушка. — На-придумывали страсти господни… ещё лопнет, пузырь-то на нём из склянки.

— А я вам покушать из столовки принесла: борщечка, котлетку. За так беру. Котлетка, если её покупать, тридцать одну копейку стоит, да борщ двугривенный, компотик, то-её, значит, вы, мамаша, нынче поужинаете почти на рублёвку. За такие денежки мантулить надо ух да ах.

Евдокия Ивановна ела тихо, опасливо, тут же быстрёхонько сметала в ладонь крошки со стола и свою помытую тарелку ставила не в общую посуду, а отдельно в уголок тулила.

В дальней комнатёнке приткнулась её раскладушка. Бабушка шмыгала, чтобы не мешать молодёжи, в тот закуток, приседала на раскладушку и надвязывала весь вечер паголенки к носкам, просто так. Чтобы руки занять.

После каждого такого «незаслуженного» ужина вспоминался Иван Романович. Вот является он со двора, резко пахнет коровьим навозом, сеном, потом. Вот он споро сковыривает галоши с чёсанок и на сундук плюхается. Кулаки, как кувалды, на стол: