Изменить стиль страницы

Да, да, верно. В столице — и в других больших городах — там, конечно, в этих делах больше смыслят, чем тут у нас в глуши, где народ по простоте душевной только пахать умеет.

На это Ховард ничего не ответил, а хэугианец, еще раз обшарив взглядом кузницу, отправился восвояси, благостно склонив набок голову.

— Ты бы как-нибудь при случае научил меня этому псалму, — сказал он на прощание.

Да, мужик неглупый. Но вот этот вечный его благостный вид, ну прямо ни дать ни взять Иисус!

— Тьфу ты, что за дрянь человек!

Юн даже сплюнул.

И ходят вот такие, склонив набок голову, и святыми себя называют! А этот придурок, что за ним все время по пятам таскается! Папаша из него ремнем все мозги выколотил — начал, когда тот еще и ходить-то не умел, и довел его до того, что он теперь, забитый, словно тень за отцом бродит. Если, конечно, не считать случаев, когда он вешаться пытался. Юн сам в последний раз помогал веревку резать и вынимать его из петли. Тьфу ты, что за дрянь человек. Уж Керстаффер, и тот лучше…

Юн, можно сказать, накликал. Не прошло и минуты, как Керстаффер просунул в дверь свое узкое злое лицо с торчащими седыми волосами.

Он и на этот раз не поздоровался. Ему хочется узнать, чем они тут занимаются. Вот как? Железные лопаты и вилы? А землю это не отравит?

Да, подумал Ховард, вопрос этот нескоро забудешь. Теперь его начнут задавать хусманы — те из них, у кого дело на уме, а не одно зубоскальство.

Керстаффер получил ответ на свои вопросы и ушел, опять-таки не попрощавшись.

Рённев в эти дни ходила встревоженная. Она не спрашивала, чем они занимаются, расспросы были не в ее привычках. Но она несколько раз отыскивала повод наведаться в кузницу — приносила поесть — и кое-что разглядела.

Ей не давала покоя какая-то мысль.

— Так ты, значит, к тому же настоящий кузнец, — сказала она, — этого я не знала. Видно, удачнее я купила, чем думала…

— Ну уж, настоящий… Но вот лопату паршивую я, правда, сделать могу, чтобы было чем копать, пока нет денег на новую.

Да. А борону и плуг он тоже собирается выковать? Она думает, что эти далеры…

Но Ховард ответил, что нет, борону и плуг он ковать не собирается. Это ему не по плечу. Борону он, вообще-то говоря, уже купил в городе, а плуг ему дадут на время в пасторской усадьбе. Через несколько дней Ула привезет все на лодке. Это деньги сбереженные. А деньги сбереженные — это, говорят, деньги нажитые.

Ему ни за что не хотелось, чтобы она — теперь — предлагала ему денег. Он и сам не знал почему.

— Я видела, что Керстаффер сегодня в кузницу заглядывал, — сказала вечером Рённев. — И снова напоминаю тебе: берегись его, не желает он тебе добра. Он считает, что ты украл у него Ульстад. Ну, да я тебе это уже говорила.

Она рассмеялась.

— Пока я во вдовах ходила, ко мне и Ханс Энген несколько раз наведывался. Он тогда тоже вдовцом был.

Ханс все старался доказать, будто это промысел божий, вроде бы перст свыше, что Ула на себя в лесу дерево свалил. Господь, мол, узрел, что оба хутора составляют одно целое.

Кстати, сегодня она видела, что Керстаффер стоял, спрятавшись, за деревьями у кузницы, дожидаясь, пока уйдет Ханс.

Он же больше всех на свете, пожалуй, ненавидит Ханса Энгена. Тот ведь ему какое унижение доставил…

Дело в том, что, как она уже рассказывала, Керстаффер если облюбует себе чей-нибудь участок земли, то начинает его как бы своим считать. И тогда он принимается переставлять межевые камни. Так он сделал с частью энгеновского выгона, что примыкает к выгону Керстаффера. Весь забор передвинул, здорово потрудился, ничего не скажешь, и всё это ночью, украдкой, даже, можно сказать, жалко, что такая работа — и впустую.

Угрозами и деньгами он заставил одного из своих хусманов дать ложное свидетельство. Видно, думал, будто Ханс настолько не от мира сего, что ничего вокруг себя не замечает.

Но Ханс как раз очень даже от мира сего.

Кончилось все это дело для Керстаффера хуже некуда. Слишком много народу помнило, где раньше забор стоял, да, кстати, и следы от него остались. У бедняги хусмана душа совсем в пятки ушла, когда во время суда Ханс-праведник уставился на него, несчастный стал запинаться и заикаться, а под конец захныкал, расплакался и сказал, что ничего не помнит. Суд обязал Керстаффера перетащить забор на место.

Рассказывают, что мучит это Керстаффера словно долг. Не раз он наведывался ночью на Хансово поле и топтал его.

Так говорят.

Ясно поэтому, что если он и ненавидит Ховарда, то Ханса он ненавидит куда больше.

Ну и еще Ханса Нурбю, который отнял у него должность попечителя бедняков.

Так что радоваться надо: ненависть Керстаффера Ховард разделяет с другими. Потому что очень много в нем ненависти — слишком много для одного человека.

Сев

Как-то вечером Ховард сказал Рённев:

— Зря ты так много работаешь, не надо самой за все хвататься. Ведь есть же у тебя две служанки. Я слыхал — сам-то я в этом не очень разбираюсь, — что в твоем состоянии женщинам нужно беречь себя.

Рённев ответила не сразу. Затем небрежно — слишком уж небрежно — сказала:

— Ну, из-за этого мне больше беречь себя не нужно. А много работы — так порой это даже и хорошо. Мысли не одолевают, во всяком случае, пока в хлопотах.

Ховард почувствовал, как у него в груди что-то оборвалось. Он ждал продолжения, но Рённев молчала. Тогда он спросил:

— Что ты сказала, Рённев?

Она улыбнулась ему:

— А ты не понял, из-за чего я, помнишь, тогда лежала? Ребенка, Ховард, на этот раз не будет. Знаешь, случается. Да и не так уж редко.

Новость обрушилась неожиданно. Ховард стоял оглушенный, ошеломленный, словно ему внезапно нанесли сильный удар. Множество мыслей пронеслось у него в голове — такое множество, что за ними было не поспеть. Ушел… Понапрасну… Туне в водопаде… Опозорен в Телемарке… Свадьба — и поминки… Несчастная Рённев… и я…

— Но… — произнес он и замолк. — Но…

Рённев подошла к нему. Прижалась, уткнулась ему в грудь, и он почувствовал, что ее сотрясают рыдания.

За все время, что он знал ее, днем она плакала впервые.

Неловко и беспомощно он погладил ее по волосам.

Ему всегда было невыносимо видеть, как плачут женщины.

— Ну, Рённев… Рённев…

Но он все еще был оглушен. Мысли проносились одна за другой, но разобраться в них было невозможно.

Мало-помалу она успокоилась. Осторожно провела рукой по его затылку, и он понял — это его слегка удивило, — что ласка эта испуганная, смущенная.

Наконец она выпустила его из объятий, вытерла глаза, отошла и села на стул в самом темном углу комнаты.

— Ты сказал… когда еще не знал, что случилось… мол, надо беречь себя в такое время. Едва ли в том дело, что я не остерегалась. Едва ли тут вообще от меня что-нибудь зависело.

Мы, женщины, странно устроены — ну, да ты-то это знаешь…

Помнишь, к нам приезжал заводчик. Я не видела его много лет. Два года я была у него в горничных, а потом два года в экономках. Хорошее во многом это было время, но и плохое тоже: молоденькой девушке вроде меня ладить с заводчиком не всегда было легко, да и с гостями его тоже…

Я немного разволновалась, когда он приехал, и успокоилась лишь, когда ты вернулся. Нет-нет, что ты, он вовсе не приставал ко мне, он не такой: человек он женатый, солидный, сынишка у него трехлетний…

И все равно я разволновалась. А на следующий день оно и случилось…

Нет, я совсем не уверена, что дело в этом. Может, просто судьба такая…

Немного погодя она сказала с жалкой улыбкой:

— Остается нам, Ховард, только начать все сначала…

«Бедная Рённев! — подумал он, — бедная…»

Он все еще чувствовал себя оглушенным, словно ему нанесли тяжелый удар.

Это случилось накануне весенней страды.

На следующее утро Ховард, не выспавшись — ночью он почти не сомкнул глаз, — сидел за столом и разглядывал завтракавших хусманов.