Изменить стиль страницы

Оставалась только одна гипотеза. После недавнего приступа отчаяния настроение улучшилось. Ромбич даже улыбнулся. Он с радостью ухватился именно за эту гипотезу. Старая лиса Вестри знает, что делает. Если бы он рассчитывал на войну, то не стал бы вкладывать свои миллионы в гиблое дело. Наверно, бельгийские, английские и скандинавские родственники заверили его, что все в порядке! В последний момент, когда пальцы уже будут на курках, спасение принесет ловкий дипломатический ход, какое-нибудь обещание, может быть, даже уступка. Как же он разбогатеет! Вот уже две причины для радости. Первая — замечания Кноте будут представлять только академический интерес. Вторая — правы были те, кто называл его «наш Прондзинский». Вот она, наиболее разумная, наиболее проницательная интеллигенция Польши времен санации. Неплохо бы встретиться с этим Вестри! Приятно разговаривать с человеком, которого видишь насквозь.

Без двадцати два — пожалуй, можно собираться. Ромбич еще раз подошел к карте. А как же все-таки быть с группой «Любуш»? Обождем! Пусть Бурда понервничает, пусть не воображает, будто он такой всемогущий. Впрочем, выходит так, что вся эта группа может оказаться ненужной. А если бы… Ну, тогда мы уступим натиску Бурды, пусть Фридеберг покажет, на что он способен…

Мысли его почему-то вернулись к Нелли, к ее выступлениям в полку. На душе стало неприятно. Люди — свиньи, никому нельзя верить. Почему это ему вдруг пришло в голову?

Ах, из-за Слизовского. Ни словом не обмолвился о поездке Нелли в воинскую часть. А он знал, как же, они все сплетни собирают. Черт подери! Значит, и за Слизовским нужен глаз да глаз?

Ромбич смотрел на карту и думал о том, как, в сущности, одиноки великие люди. Потом на какое-то мгновение мысль, словно догоревшая спичка, угасла. Перед глазами замаячили лишь зелень на карте да красные и голубые пятна. Все-таки голубые флажки выглядят очень грубо. Он взял один голубой флажок и смерил его с красным. Нет, размер тот же. Черт! Может немного подрезать? Завтра наверняка приедет маршал, хоть на полчаса.

Закрывая дверь, уже после «спокойной ночи», он бросил Лещинскому:

— Немецкие флажки нужно заменить. Какой-то дурацкий цвет. Они должны быть… может, лучше их сделать бирюзовыми?

10

Вплоть до самого Розвадова Фридеберг неподвижно сидел у окна; грудь выпячена, подбородок немного опущен, руки на коленях. Он старался не прислоняться к стене, не вставать, даже не курить. Таким образом он пытался избавиться от скверного настроения. Нельзя сказать, что сидеть так было очень удобно. Впрочем, несмотря на солидное брюшко и нездоровый румянец, Фридеберг держался молодцом, у него была отличная офицерская выправка. Зато этот щенок Минейко!

Бедный поручик, разумеется, не мог позволить себе ни задремать, ни хотя бы расстегнуть воротник мундира… Поза генерала, его всевидящее око вынуждали Минейко быть все время начеку. Фридеберг упорно избегал его взгляда, не желал слушать его объяснений, всячески подчеркивал свое нерасположение.

Это давалось ему нелегко. Совсем не так просто разжигать в себе злость на кого-либо, если у тебя нормальный польский темперамент. Не более часу генерал помнил о том, как он дозванивался в рестораны и как неприязненно ему отвечали лакеи. Вся эта возмутительная история уже потеряла свою остроту: во-первых, Минейко все же нашелся и вел себя весьма смиренно, а во-вторых, его отсутствие не имело никаких практических последствий, на поезд они все-таки поспели и едут.

Хуже всего было то, что он никак не мог забыть основной причины всей этой неприятной операции. Бурда-старший, Казимеж, Стахевич, командование армией; Бурда Ян — возможно, будущий адъютант. Если не вдаваться в столь неприятные для солдатской совести генерала подробности, все сводилось к одному: нужно избавиться от Минейко.

Но сам Минейко никак не хотел облегчить генералу эту задачу. Ему уже не раз приходилось испытывать на себе генеральский гнев, и он отлично разбирался во всех его фазах. В момент взрыва — покорное усердие; то же усердие и исполнительность, но уже в более официальных рамках в течение последующих двух часов. Самое лучшее — не попадаться генералу на глаза; потом снова безукоризненная исполнительность, но уже в более теплых тонах, тут можно обнаружить и личную заботу о генерале и одновременно с помощью осторожных шуток выведать, не миновала ли гроза. И наконец, возвращение к нормальным отношениям — и никаких напоминаний. Это очень важно. Какой-нибудь намек, вроде: «Ну слава богу, генерал, вы уже не сердитесь», — мог вызвать новый взрыв гнева, еще более затяжной и грозный. Лучшее лекарство от плохого настроения — срочное дело, особенно чей-нибудь приезд. К сожалению, до возвращения на место ничего такого не предвиделось. И Минейко продолжал неподвижно сидеть, героически борясь со сном, не осмеливаясь даже закурить сигарету или опереться на спинку скамейки и расстегнуть воротник. Сидел, бессмысленно уставившись в одну точку, чуть левее генеральского лица.

Фридеберг лихорадочно старался припомнить все провинности Минейко: приключение с какой-то девкой, не поданный вовремя рапорт, беспорядок в канцелярии. Но все это мелкие провинности, к тому же давно уже пережитые и забытые. Наконец сонливость одолела генерала. Правда, назло Минейко он все еще боролся с нею, хотя и позволял себе на одну-две секунды забыться в дремоте. Это давало новый повод к раздражению: из-за паршивого Минейко не могу позволить себе даже вздремнуть.

Но в Розвадове это искусственно подогреваемое раздражение исчерпало себя. Фридеберг и Минейко вдвоем вышли на перрон и стали ждать поезд. Стояла теплая

августовская ночь, откуда-то издалека доносилось кваканье лягушек. Генерал взглянул на вокзал, и на него повеяло чем-то близким и родным: «Наконец-то я дома».

Когда они сели в пригородный поезд с дверями в каждом купе, это приятное чувство усилилось. Не только вокзал, но и вагоны были галицийские. Волна воспоминаний нахлынула на Фридеберга, и его неподвижная фигура понемногу оплывала, как свеча в жаркой духоте костела.

Фридеберг был родом из Кракова. Неясно, словно сквозь туман, вспоминался отцовский магазин на Казимеже, — неясно, потому что в школьные годы да и позднее он жил на бульварах, сначала на окраинных, Детловских, а потом на настоящих, близ Флорианских ворот. Здесь уже не было магазина. Отец богател быстрее, чем подрастал его единственный сын. Хозяин небольшой лавчонки, затем оптовый торговец и владелец маленькой фабрики в Подгуже стал потом главой весьма солидного для Кракова банка. Отец спасался от собственного прошлого, меняя квартиры, мебель, обычай, всячески ограничивая связь с родственниками, которым не удалось вырваться из Казимежа, и с раннего детства старательно оберегал своего сына от запаха еврейской нужды.

Сын хорошо все это усвоил. Еще в гимназии он почувствовал, что еврейское происхождение связывает эму руки, и вскоре перещеголял отца. Теперь он стыдился не только родственников из Казимежа, но и родного отца. И не только в присутствии друзей, но иногда они оставались дома, вдвоем. Отец раздражал сына тем, что слишком уж откровенно и поспешно бежал от прошлого. А главное, тем, что бегство это оказалось бесполезным именно потому, что оно было столь откровенным и поспешным.

Ошибки в языке, ужасное произношение, полное незнание истории Польши, литературы, искусства — всего, что скрепляет отношения на определенном общественном уровне, — и, наконец, навязчивое стремление во что бы то ни стало завести знакомства в новой для него сфере — все это унижало отца в глазах сына, даже если ему и не приходилось видеть тех улыбок, того пренебрежения, которые вызывал старый Фридеберг именно у тех, с кем он больше всего хотел поддерживать знакомство.

Сын довольно рано понял: отец обречен. «Настоящего поляка» из него никогда не получится, он так и. умрет, не переступив порог «земли обетованной». Поэтому, чем скорее сын порвет с отцом, тем легче ему будет перешагнуть заветную межу. Но от понимания такой необходимости до ее осуществления путь далек и тяжел. Отец был одинок, очень добр и совершенно беззащитен перед сыном. Кроме сына, ничто не связывало его с жизнью. Каково лишать его единственного ребенка?