Изменить стиль страницы

«21 августа, понедельник». Бурда написал и остановился. «Риббентроп полетел в Москву. Это известив передал мне взволнованный Целинкевич. Разволнуешься! Обвели нас вокруг пальца. На месте Бека я пустил бы себе, пулю в лоб. Он всегда был так уверен, что удержит Гитлера за руку. Я еще тогда, в марте, чувствовал, что эта комбинация опасна, советовал, предостерегал…»

Бурда не мог вспомнить, от чего именно он предостерегал, и перелистал несколько страниц назад.

Мартовская заметка, однако, выглядела совсем иначе, чем он предполагал минуту назад. «Бек владеет собой лучше, чем можно было ожидать. Это должно кое-кого успокоить. Он считает, что все можно будет уладить и основную политическую линию удастся удержать. На эти требования нужно ответить призывом резервистов и угрозой союзов — но только не с Москвой… Это успокоит Гитлера, а через некоторое время можно будет вернуться к принципиальному разговору о наступлении на Восток. Беку нельзя отказать в логике и фантазии. Это настоящий политик».

Бурда сидел, курил сигарету и с отвращением, словно на изменившую любовницу, смотрел на заполненные ровненькими равнодушными буквами светло-желтые страницы тетради. Со злостью перечеркнул написанную сегодня страницу. Раз и еще раз. Какое безобразное черное пятно… Взял ножик, прижал к тетради, оторвал злосчастную страницу и сжег.

Пришлось начать снова: «21 августа, понедельник. Риббентроп полетел в Москву. Я полностью сознаю историческое значение ближайших дней. Это тяжелое испытание, это божий суд. Хватит ли у нас сил изменить неблагоприятную для Польши ситуацию? Сумеем ли мы укротить этот народ скандалистов? Вежинский [30] был прав, говоря: «Я обрекаю вас на величие, иначе вас всюду ждет гибель».

Тут Бурда остановился, снова закурил, на минуту задумался и продолжал писать: «С раннего утра я на ногах. Все роют траншеи. Население преисполнено энтузиазма. Никогда еще не было такой благоприятной ситуации внутри страны. Передача оружия. Меня всюду встречают с уважением и любовью — народ нуждается в символах. В министерстве толпа просителей, насилу отобрал наиболее важных. Решил вопрос о культурно-воспитательных мероприятиях среди наших солдат». Вспомнил Нелли Фирст — какая она все-таки привлекательная, — но мысль о Риббентропе сразу подействовала как холодный душ. «Оппозиция, — продолжал он писать, — это бедные политические торгаши, куда им до нас…» Бурда снова остановился. Какое значение имеет сейчас его жалкая победа? Но уже через минуту он овладел собой: это важно для истории, пусть знают, как люди Пилсудского отдают все силы во имя родины. «Вестри — мерзкий делец. Какую подоплеку имеет скупка акций тяжелой промышленности? Я подсознательно почувствовал подлог и не отдал ему Пекары. Во второй половине дня — несколько незначительных заседаний. Звонил старик из Влодавы, беспокоился о воздушных заграждениях. Милый, хотя и ограниченный. Бек неуловим, договорился о встрече, но в последнюю минуту ускользнул. Зато был Фридеберг, по-прежнему мнит себя Наполеоном. Я обещал помочь. Вот они, заботы государственного деятеля! При нынешней административной технике государство разъедает специализация. Необходимо упорядочить работу ведомств и согласовать их действия. Та же несогласованность царит в нашем обществе. Скарлетт завтра вернется. Хотела побыть до середины сентября, насилу уговорил. Хасъко — дурак».

Еще раз перечитал все. Чего-то не хватало. Он добавил: «Искренность — не порождение воли, а особое умение. Желания быть искренним недостаточно, надо уметь быть искренним. Я лично с надеждой взираю на будущее. Верю в то, чего мы уже добились».

Бурда спрятал тетрадь в сейф и лег спать. Он боялся бессонницы и выработал особую технику засыпания.

Нужно было приказать сознанию освободиться от неприятных мыслей. Но попробуй-ка в такой день избавиться от огорчений. Каждая более или менее радостная мысль при воспоминании о поездке Риббентропа таяла как дым. И до чего же жалки его сегодняшние победы! Днем еще казалось, что его победа в схватке с четырьмя политиками свидетельствует о том, что он, Бурда, повзрослел на десять лет. Каким ребячеством казалось ему теперь все, чем он еще сегодня утром так гордился. Бурда отчаянно отбивался от горьких мыслей, а они надвигались на него со всех сторон.

А тут еще ужас перед бессонницей. Будешь слоняться в халате по квартире и, зевая от скуки, раскладывать пасьянс. Но где взять те легкие, светлые мысли, после которых приходит сон? Скарлетт? Ну и что? Фридеберг. Сейчас, сейчас! Хорошо, что хоть с Янеком уладил… Но, может быть, это не так уж хорошо? Не лучше ли было поговорить с Шембеком из министерства иностранных дел? Мальчик знает французский язык… Нет, плоды всех его усилий не выдерживали испытаний даже одного дня.

Вдруг что-то радостное замаячило на пороге сознания. Он не сразу понял. Машина! Как удачно, что он не дал ее Фридебергу. Почему? И, не додумав до конца, чувствуя только, что поступил разумно, уснул.

7

Они проснулись от толчка. Где-то далеко гудел паровоз, поезд медленно двигался. Кальве поглядел в зарешеченное окно. Скудно освещенные станционные строения уплывали назад.

— Кросневицы, — прочитал полицейский, — черт их побери, полсуток мы тут проторчали. Спятили они, что ли?

— Куда мы едем? — спросил Кальве.

— Не ваше дело! — проворчал полицейский. — Да и откуда мне знать?

— Наверно, в Луцк. Очищают предполье, — зевнул Кригер, высказав подобное предположение.

— Пан начальник, — вмешался Вальчак, — вас ведь это тоже касается. Сходили бы узнали, куда нас все-таки везут?

Полицейский разразился градом проклятий и угроз. Он не собирается быть на побегушках у заключенных, хоть они и политические, не станет им прислуживать. Сказав это, он отправился в соседнее купе.

За окном промелькнули огни, длинный товарный состав, туманные фигуры солдат, лошадиное ржание… Полицейский вернулся.

— Говорить запрещено. Но что не к тетке на именины едете — это факт.

— Почему мы так долго стояли? — не унимался Вальчак. — Путь занят?

— Какой, к черту, путь!.. Просто не знали, куда такой сброд отправить. В Юрату? В Закопане? Запросили Варшаву.

— И что Варшава?

— Думала, думала и хуже придумать не могла — в Козеборы.

Вальчак толкнул Кальве. Поезд набирал скорость. Кригер, ничуть не обескураженный тем, что его предположения не подтвердились, выдвигал новые, на этот раз совершенно неопровержимые. Остальные заключенные снова задремали. Изредка за окном мелькали черные в ночной тьме строения полустанков. Иногда с шумом пролетал встречный поезд, и тогда грохот врывался в окна мощной волной. Вальчак и Кальве перешептывались. Из газет, которые они видели лишь издали, из обрывков разговоров на станциях, из настроения полицейских вырисовывалась общая картина этих тревожных августовских дней. А последнее сообщение придавало особый смысл их и без того странному путешествию. Из Коронова, из варшавских тюрем, даже из Гродно, из Галиции собрали политических заключенных, только коммунистов, и везут в неизвестном направлении, впрочем, теперь уже в известном — к самой немецкой границе.

— Ясно как день, — подытожил Вальчак, — будет война.

Он умолк — не то задумался, не то снова задремал. А Кальве не мог уснуть. На узкой скамейке было неудобно сидеть, к тому же и сердце все чаще давало о себе знать. Оставалось только одно — думать, но он слишком устал. Его умение мыслить математически точно, выделяя главное, вошло в поговорку. Но сейчас мысли наплывали самотеком, вызванные непонятным, тревожным чувством, с границы яви и сна, облекались в плоть и кровь, становясь почти реальными образами. Сознания хватило лишь на то, чтобы держать эти образы в повиновении, не давать им воли, не позволять им нарушать логический ход событий.

Сперва самое неприятное, самое мучительное для него лично — арест! Как он мог так глупо попасться? Ведь он чувствовал, что Выробеку нельзя доверять, кто-то предостерегал его, но кто? Партыка? Нет, он погиб в Испании — под Теруэлем или в горах под Мадридом. К черту, не о Испании сейчас речь, а о Выробеке. Это кафе на Мокотовской. Там его уже ждали — один у входа, спрятавшись за вешалкой, второй и третий — в середине зала, за столиком. Делали вид, будто пьют кофе, но на самом деле не сводили с него того мерзкого свинцового взгляда шпиков, который чувствуешь даже сквозь газету.

вернуться

30

Казимеж Вежинский (1894–1969) — польский поэт, представитель литературной группы «Скамандер», созданной в 1920 г.