Изменить стиль страницы

— Счастья словацкому народу, — загорячился Рента, но Душан махнул рукой:

— Не смеши! Вы одурачили народ, хотели эксплуатировать его сами, без чешских господ. Но нет. Колесо истории не остановишь, кому бы ты меня ни передал… Я погибну, но другие будут жить.

Рента как-то жалко высморкался и сказал с усмешкой:

— Ты думаешь, что я буду ждать твоих русских братьев?

— Тебе их и не дождаться, если ты пойдешь сейчас в гестапо.

— Ну, черт с ним, с гестапо! — начал Рента доверительным тоном. — Вот увидишь, разочаруешься ты и будешь жалеть, что не пошел с нами. Мы еще встретимся! — повысил он голос. — Так легко мы вам не сдадимся, и тогда твои слова о каком-то там бензине не будут ничего стоить. Понимаешь?

Он замолчал, так как мимо них прошел немецкий офицер. Душан же поддразнил его:

— Ну так как насчет гестапо? Пойдем?

— Не болтай, — надул губы Рента, — лучше проваливай отсюда, пока я не передумал.

Душан повернулся, прибавил шагу и быстро скрылся за углом. Камень свалился у него с сердца. Плохое начало, но, может быть, конец будет хорошим? В городе ему нельзя показываться, а то этот гад может все-таки выдать его.

Он остановился перед аптекой, еще раз достал спичечный коробок и проверил номер дома, где его должен ждать член Центрального Комитета.

17

Как же может не найтись чего-то для внука пана председателя компосесората!

Лесник Гусарчик в Железновцах доставлял Эрвину из своих тайных запасов все, чего бы тот ни пожелал. Эрвия относился к этому гостеприимству как к само собой разумеющемуся, хотя и был вместе с Пуциком прикреплен к кухне третьей и четвертой партизанских групп в Железновцах. Во время боевых операций они себя ничем не проявили, поэтому получили новую работу: колоть дрова и охотиться на дичь.

Сегодня было исключительно торжественное событие. Елена перебралась из сторожки «На холме» к Гусарчику и шепнула Пуцику, что у нее день рождения. Леснику пришлось приготовить обильный ужин, о чем узнал и Мишо Главач, пришедший сюда в связи с этим из Стратеной. Он решил, что неплохо будет поразвлечься в обществе обитателей «домика свободы», оказаться среди знакомых лиц.

Когда Мишо вошел в уютную мансарду, увешанную оленьими рогами, чучелами глухарей, дешевыми картинами, изображавшими охоту, и фотографиями, среди которых бросался в глаза портрет председателя компосесората Линцени, настроение всей компании было уже приподнятым. Мишо был встречен аплодисментами. Он по очереди протянул руку Лучу, Пудляку, Еленке, капитану Хорвату, Эрвину и, наконец, Пуцику. На столе он увидел колбасу из мяса дикого кабана, сало, зельц. До торта с двадцатью свечками еще не добрались. В рюмках блестела золотистая медовуха, казавшаяся поначалу сладкой и невинной, но в действительности крепкая, как спирт.

Эрвин, угрюмый, сидел на круглом стуле, у которого вместо ножек было три оленьих рога. Он злился на Мариенку за то, что та отказалась прийти. Пуцик молчал, растянувшись на диване, покрытом медвежьей шкурой, взгляд его был устремлен на обнаженные плечи Еленки. Пудляк хвастался перед Хорватом тем, что был в главном партизанском штабе и с ним разговаривал какой-то большой партизанский начальник. Луч без конца напевал затасканный французский шлягер и отбивал мелодию пальцами по столу. Пудляк набрал в рот медовухи, встал одной ногой на стол, замахал руками и загудел, как пчела, обрызгав присутствующих липким напитком.

Елена, которой Пуцик порядочно надоел, обрушилась на него:

— Ты трутень, а не пчела. — Она рассмеялась, а потом добавила, понизив голос: — Да и то слабый!

Луч, который, выпив, становился невыносимым, перестал барабанить, ощерил белые зубы и закричал:

— Да здравствует наша матка, да здравствуют крепкие трутни!

В горле его булькала медовуха, красноватое лицо закрывали темные волосы.

Мишо украдкой взглянул на Елену. Она тряслась от смеха и весело хлопала в ладоши. Он удивился: как она могла ему нравиться? Почему тогда, в долине, он ревновал ее к Пуцику?

Эрвин сморщился, будто пил уксус, а не мед. Ему очень хотелось поораторствовать, использовать случай, чтобы убедить себя и других в том, что он необыкновенный партизан.

Он оперся руками об угол стола, икнул, подержался за нос, а когда икота прекратилась, опрокинул еще рюмку и начал:

— Я рад, очень рад, что мы собрались. На остальных мне чихать! — рубил он рукой дымный воздух. — Нет, я не могу найти себе места в мире. Я надеюсь, каждый поймет мою поэзию. Я воспеваю инстинкты, но никому нет до этого дела сейчас… Смешно то, что я все время вожусь с людьми, спотыкаюсь о них, а хотел бы жить один, без людей… Черт побери, — закашлялся он, — чушь я порю, ведь инстинкты имеют люди, а не дикие свиньи… Ну нет, моя поэзия спустилась вглубь, в подсознание, но я хочу подняться вверх, над людьми. Понимаете?

Кто-то рассмеялся. Пуцик закричал, чтобы он не болтал чушь, но Луч, взобравшись на стул, начал защищать Эрвина:

— Оставьте его, он говорит умные вещи.

Эрвин продолжал:

— Я буду писать только о звездах, и баста, как говорит мой отец… Нет, я не буду хныкать, что звезды гаснут, что падают августовской ночью… Я не буду сравнивать с ними глаза, чихать мне на такие вещи! Я буду писать, — повысил он голос, — астрологические, нет, — поправился он, и лицо его приняло страдальческое выражение, — астрономические стихи. В цифрах. Зачем слова! Музыка, цифры…

Луч сверкнул глазами и восторженно зааплодировал:

— Браво, браво! Это будет революция. Так еще никто не писал, ор-ригинально! Но я не буду тебе подражать, — обратился он к Эрвину, оттопырив губы. — Я навсегда останусь на земле, но хочу специализироваться в поэзии. Я буду петь только об алкогольных напитках. О крепких, божественных алкогольных напитках!

Капитан Хорват долго молчал. Поэзия его не интересовала. Он думал только об одном: почему он до сих пор не получил повышения? Правда, он уже представлен к чину майора, но разве для того он поставил свою жизнь на карту, чтобы, оказавшись на фронте, быть не имеющим никакого значения офицером? Если бы его сделали хотя бы подполковником! У его отца был большой магазин в Жилине. Немцы его ограбили вчистую. Вся семья из-за него страдает, а они представляют его только к званию майора. Где же, спрашивается, справедливость, пусть и его наградят!

— Пан Захар говорил здесь, — набрался смелости Хорват, — что он не может найти места в мире. А что могу сказать я? Я проливаю кровь за родину, а кто мне приказывает? Ведь я ненавижу немцев, ненавижу их с детства. Они мне больше стоят поперек горла, чем какому-то там Приесолу. Ну что ему немцы сделали? У него и так ничего нет, а моего отца они пустили по миру. Я офицер, а выполняю работу писаря.

«Ну и противный же он, — подумал Мишо. — В конце концов признался в том, что привело его в горы. И таким людям народ доверяет!»

Нетвердыми шагами направился он к двери, а перед его глазами возникло лицо партизана Грнчиара. Мишо как-то вправил ему вывихнутую ногу, и как же благодарен был ему Грнчиар! Как это он ему тогда сказал? Никак не вспомнить. Да, он хотел, чтобы его нога побыстрее зажила, теперь он уже знает, за что надо сражаться, жалко, говорит, времени столько зря пропало.

Да, Грнчиар знает, а он, Мишо… С каким энтузиазмом шел он в Бистрицу, а вот потом заколебался. Жабка улетел, студенты разошлись кто куда, и он думал, что все уже потеряно. Необходимо было, чтобы кто-то поддержал его, а эти… Думать о них не хочется.

Вверх по лестнице бежал лесник Гусарчик, кричал во все горло:

— Звара ведет венгров из Лехоты. Они ушли от немцев, их человек триста…

В мансарде раздался смех. Мишо услышал еще, как Эрвин закричал:

— Звара! Звара! Хорти на белом коне…

Но мысли Мишо были уже о Душане. Его охватило чувство зависти. Он закусил верхнюю губу и громко вздохнул.

Холодная луна висела над горами. Вершины гор еще белели, словно солдаты в маскировочных халатах, но на узких дорожках в Железновцах грязь уже сменила снег.