Изменить стиль страницы

И стажеры пошли за ним.

12

Останавливаются они у двухэтажного, избитого дождями, и ветрами, и самим временем дома. Внизу лавка, наверху жилье.

Жур поднимается по шаткой лестнице, по узким обледеневшим ступенькам и опять оглядывает местность.

Тихо здесь, мертвенно-тихо, словно и сюда распространилась территория кладбища. Впрочем, кладбище видно и отсюда. Только теперь его видно уже смутно.

Вслед за Журом по лестнице поднимается, держась за поручни, Зайцев. И уж потом, когда Жур стучит в дверь, на лестницу вступает Егоров.

Дверь открывается, обдавая посетителей душным теплом.

— Высоко живете, — говорит Жур женщине, стоящей на пороге в одной рубашке и в цыганской шали, накинутой на голые плечи.

— Выше-то лучше. К богу ближе, — насмешливо откликается женщина, нисколько, видимо, не удивляясь столь поздним посетителям.

— Вам-то хорошо. Гостям худо. Хоть бы вы обкололи ступеньки ото льда, показывает на лестницу Жур и продолжает оглядывать местность. Подниматься трудно...

— Зато спускаться легко, — уже смеется женщина, и на смуглом лице вспыхивают белые зубы. — Если отсюда кого пихнешь, он вниз пойдет без задержки. Не затруднится...

— И часто спихиваете?

— Бывает... Ой, да вы меня простудите! Я с постели...

Они входят, как в предбанник, в крошечный коридор. Жур включает карманный фонарик.

— Жарко топите.

— Нельзя не топить — жильцы, — вздыхает освещенный фонариком старик, похожий на святого угодника Николая Мирликийского, спасителя на водах. Дунька, лампу...

— Ожерельев? — вглядывается в старика Жур. — Тебя что-то давно не видать было...

— А вы будто не знаете, где я был. По вашей милости все было сделано. Но вот отпустили. Не находят за мной особой вины. Не находят. Сколько ни искали...

— Ох, так это вы, гражданин начальничек, а я думала — Яшка, — смотрит при лампе на Жура молодая женщина, почти девочка, которую старик назвал Дунькой. — А говорили, что вас вроде того что убили. Значит, вранье...

— Значит, вранье, — подтверждает Жур. — А ты, значит, по-прежнему здесь живешь?

— А где же? Раньше у дедушки Ожерельева жили и теперь живем. И так, наверно, будет до скончания века. Не выбраться, видно, нам отсюдова...

Дедушка Ожерельев сел к столу, постучал ногтем по табакерке, открыл, взял щепотку, набил обе ноздри, помотал головой.

— Не могу. Нюхать нюхаю, а чихнуть не могу. Слабость. И сна нету. Пропал сон. И все по вашей милости. Вся наша жизнь одно беспокойствие...

Жалкий этот дедушка, чуть живой, а его еще по тюрьмам таскают, как он сам сказал. За что? И все тут какие-то жалкие.

Егоров смотрит на худенькую Дуньку, которая удивительно похожа на его сестру Катю. Бывает же такое сходство. Рост одинаковый, волосы, глаза. И щурится так же от лампы. И родинка над верхней губой. С той же стороны родинка, с правой.

Дунька говорит Журу:

— Никакого изменения в нашей жизни, гражданин начальничек, уж, видно, не предвидится...

— А какого же ты изменения ждешь? — спрашивает Жур. — Сама и виновата. Надо устраиваться. Я тебе давал адрес...

— Адрес — это одно, а дело — это другое, — будто сердится Дунька. — Вы думаете, это легко — солдатские шинели шить? Я себе все руки исколола...

Егоров почти разочарован. Он был уверен, что именно сейчас, в этом доме, начнется какое-то опасное действие. Он немножко боялся этого действия, но все-таки ждал его. Может, их начнут обстреливать, думал он. А ничего не случилось. Такие же, как везде, разговоры. И жалобы такие же: на плохую жизнь.

Жур уселся почему-то у самой двери, где стоит ржавый умывальник. Может, Жур ждет чего-то.

— Значит, ты всех сюда перевез из старых своих домов? — спрашивает он старика. — И из женского монастыря тут, я смотрю, девушки?

— Да куда же я всех перевезу? — кряхтит старик. — Я и никого-то не перевозил. Они сами. Они работают от себя. Мне только за квартиру...

— Это верно, — соглашается Жур. — Разве всех перевезешь! У тебя ведь, кажется, три таких дома было...

— Вы мне все прочитываете, — обижается старик. — Был один дом, правда, мой, а второй — женин, жены моей, покойницы. А теперь вот самого загнали в этакую халупу и еще здесь по ночам беспокоят...

«Действительно, — думает Егоров, — для чего мы сюда пришли? Людей разбудили, сидим. А людям, наверно, завтра на работу».

— А сынок твой где? — спрашивает старика Жур.

— А откуда же я знаю? — разводит руками старик. — Вы бы не пришли, я и про вас бы не знал, где вы есть и в своем ли здоровье...

— Значит, не знаешь, где сынок?

— Не знаю. Я ж говорю, только на днях вернулся. А Пашка, говорят, совсем уехал. В Читу, говорят...

— Значит, ты еще не приступал к делам?

— А какие ж у меня дела? Мелкая торговля, и то лавка стоит запечатанная. Наложили зачем-то арест. А ведь что писали в газетах? В газетах писали: частный капитал должен торговать. То есть у кого есть деньжонки, пускай торгует...

— Но никто не говорил, что надо торговать обязательно краденым.

— А я не спрашиваю, из каких мест доставляют товар. Откуда мне знать, краденый он или дареный.

На эти слова старика Жур не отвечает. Должно быть, не находит что ответить. Молчит.

Где-то далеко глухо хлопают выстрелы. За перегородками, за черным занавесом тихо и тревожно переговариваются разбуженные люди. Кто-то поспешно одевается, стучит башмаками.

Все это слышат Егоров и Зайцев. И Жур, конечно, тоже слышит. Но он, должно быть, не придает этому никакого значения. Он по-прежнему сидит на табуретке подле умывальника, курит. Вдруг он спрашивает старика:

— Ну, а сейчас-то чем еще думаете торговать, кроме оружия?

— Какого оружия? — возмущается старик. — Собираете вы бабью сплетню какую-то. Делать вам нечего. И раньше были сыщики. Но такого не было, чтобы по ночам будить...

— Раньше, это правда, такого не было, — соглашается Жур. — Раньше ты бы сунул сыщику от щедрот своих красненькую, допустим, и воруй и спи спокойно...

Егорову хочется разглядеть лицо старика, но старик отворачивается от света лампы. Однако понятно, что он усмехается, сердито усмехается.

— Раньше, гражданин начальник, ты, пожалуй, и сам бы посовестился меня будить. Без всякой красненькой. Раньше, пожалуй, тебя бы не назначили на такую должность. Ты ведь, я знаю, молотобойцем у Приведенцева работал. Я и твоего папашу—хохла знал. Он бондарничал у Вороткова в мастерской. Вот это была ваша настоящая должность. А теперь, выходит, вы хозяева...

— Выходит, что мы, — опять соглашается Жур.

Старик наконец чихает и смеется, вытирая полой рубахи нос.

— Выходит, что правда. Ведь как вся жизнь, целиком вся, перевернулась... А может, она опять обратно перевернется? А что, если она перевернется обратно? А?

— Ты, наверно, на это и надеешься, — говорит Жур. И включает карманный фонарик, зажимает его в коленях, смотрит на ручные часы. — И Буросяхин на это надеется. И еще кое-кто. Иначе бы ты на старости лет не рисковал, не берег для них оружие...

— Тю, канитель какая! — еще больше сердится старик и плюет. — Опять он про оружие!.. Да ты его сначала найди. Найдешь — тогда разговаривай и хвались...

— Найдем, — обещает Жур. — А как же не найти! Нас на это дело специально поставили. Из молотобойцев, как ты говоришь, в сыщики перевели. Кому-то и этим делом надо заниматься...

На кирпичной плитке близко от лампы стоит незакрытая кастрюля с пшенной кашей.

Егоров смотрит на кашу. Она необыкновенно белая.

«Наверно, на молоке, — думает Егоров. И еще думает: — Уж поскорее бы все это кончалось!»

А Жур продолжает разговаривать со стариком.

И Зайцев заметно томится. Когда где-то далеко хлопают выстрелы, он, как охотничья собака, делает стойку, козырьком прикладывает ладонь ко лбу, смотрит в окно. Ходит от окна к окну, заглядывает за перегородки.

В дверь негромко стучат.