Изменить стиль страницы

По случаю столетия со дня рождения Пушкина в университете проходили публичные чтения и доклады. И, хотя все эти торжества носили вполне мирный характер, власти заметно нервничали. В аудиториях неизменно присутствовали представители «особых учреждений».

Бурденко именно поэтому сперва не соглашался сделать доклад о Пушкине «для публики». Затем его соблазнила возможность самому повторить все, что он знал о великом поэте, стихи которого постоянно читал наизусть. И оп начал готовиться к выступлению. Нет, он ничего не писал и не перепечатывал на машинке. Он только перечитывал то, что ему было известно из произведений Пушкина, из его биографии, из критических статей о нем, и составлял себе коротенький — в одну страничку — конспект, чтобы в стройном порядке излагать материал и не сбиться.

Вечером, празднично одетый, он вошел в переполненный зал, переполненный еще потому, что после Пушкинских чтений должен был начаться концерт. На кафедру он не положил никаких бумаг, как делают иные докладчики. А только слегка пригладил ладонями густые волосы и заговорил сначала очень тихо, как бы по-домашнему, чтобы потом несколько воспламениться:

— В Москве на Немецкой улице двадцать шестого мая тысяча семьсот девяносто девятого года, в четверг, в день вознесения господня, родился мальчик, которому было суждено стать величайшим нашим поэтом — поэтом редкостного...

При этих словах высокая дверь приотворилась, и в зал вошел в лакированных сапогах седоватый, небольшого роста жандармский полковник. Очень вежливый, он почти на цыпочках, чтобы никого не потревожить, проследовал в первый ряд и, приподняв полы мундира, медленно уселся в свободное кресло.

Ничего предосудительного в этом, конечно, не было. Даже лестным могло бы показаться докладчику внимание пожилого и такого многим известного в Томске лица к Пушкинским чтениям.

Л Бурденко вдруг смешался. И коротенький этот конспект уже не мог выручить его.

Некоторые потом смеялись, что Бурденко, может быть, даже забыл в этот момент, как звали поэта, о котором он взялся докладывать.

Полковник возмутился.

— Ну-те,— посмотрел он на замолчавшего докладчика кроткими рыбьими глазами. И Бурденко показалось, что он где-то давно-давно уже слышал такой голос с такой интонацией и видел точно такие глаза.— Ну-те. Что же вы? Слушаем вас...

В задних рядах засмеялись.

Бурденко постоял немотно еще полминуты у кафедры, потом положил в карман конспект и вышел.

— Этого вам никогда они не забудут,— сказал профессор Пирусский Бурденко на следующее утро.— И для чего вам потребовалась, дорогой, такая странная демонстрация?

— Шок. Думаю, что это был просто шок,— говорил Бурденко.

— Ничего не могу вам посоветовать,— вздохнул Пи-русский.— Буду жалеть, если вы уедете. Но, может быть, вам действительно уехать. Пока не поздно. Попытаюсь посодействовать вашему переводу в Юрьевский университет.

Перевод этот, впрочем, произошел не тотчас же после несостоявшегося пушкинского доклада. Бурденко и не очень спешил. Надо было заработать деньги на переезд и хоть на месяц жизни в новом городе.

Глубокой осенью 1901 года Бурденко собрался уезжать из Томска теперь уже, должно быть, навсегда — в Юрьев.

Утром он пришел проститься с Николаем Гавриловичем.

— Голубчик вы мой, как хорошо, что вы именно сейчас пришли,— обрадовался Николай Гаврилович.— Когда поезд-то ваш отходит?

— В семь пятнадцать вечера.

— Голубчик вы мой ненаглядный,— опять сказал Николай Гаврилович,— умоляю, выручите меня. Ради Христа. Сейчас приедет следователь. А я один. И у меня нарыв на сгибе.

— Да, пожалуйста. Что делать-то? — спросил Бурденко.— И зачем вы меня умоляете? Я для вас что угодно. Скажите, что делать?

— Нету этого дьявола Тимофеича. Он опять прохвост, загулял. А тут женщину привезли. Надо вскрывать. Отравилась женщина. Молодая. И, похоже, беременная, что ли. Инженера какого-то дочь. Пианистка. Хорошенькая.

Говоря так, Николай Гаврилович шел меж мраморных столов. И Бурденко шел за ним, вдруг присмиревший.

— Вот она наконец,— сказал не Николай Гаврилович, а Бурденко, остановившись у самого большого стола.

Смерть слегка исказила милое лицо Киры, не затронув еще, однако, ее прелестного тела.

— Не могу,— сказал Бурденко.— Понимаете, не могу.

— Понимаю,— кивнул Николай Гаврилович.

— ...Это был последний день томского периода моей жизни,— сказал профессор Бурденко.— Период, полный смятения в мыслях и чувствах. И все равно — прекрасный. Помните у Пушкина:

«...Кто чувствовал, того тревожит призрак невозвратимых дней»?

Переделкино, 1969

Дурь

Говорят, да я и сам где-то читал, что в человеке чуть ли не каждые семь лет вся кровь меняется. Но интересно: как, при каких обстоятельствах? И надо ли человеку самому принимать какие-то меры, чтобы вроде того что обновиться?

Вот, например, я могу рассказать, как со мной получилось.

1

Жениться мне, откровенно говоря, сперва вовсе не хотелось. Женатый, я считал, ведь все равно что связанный. Но на женитьбу меня подталкивала в первую очередь моя мамаша.

— Смотри, избегаешься, Николай, — все время вроде того что предупреждала она меня. — Тем более, — говорила, — ты шофер и женщины поэтому непрерывно тобой интересуются: подвези да прокати и так далее. Избалуешься ты, боюсь. И если женишься потом, жену уже не сможешь как следует уважать, поскольку тебе и сейчас такой повсеместный почет от баб...

Словом, мамаша стремилась, как обыкновенно, поставить меня на правильную точку. И пилила таким способом, наверно, минимум с полгода. А я еще совсем молодой был лопушок.

Наконец я решил жениться. И не на ком-нибудь, а — на Танюшке Фешевой. Она и тогда работала в кафе на пристани. У нее были, вы представить себе не можете, какие богатые, ну совершенно русые волосы, вот так, по последней моде, раскиданные по плечам. Одним словом, я раньше даже не мечтал на ней жениться — до того она вроде казалась неприступная, что ли. А вот случилось...

Поженились мы, прожили почти что годик, и она, пожалуйста, — родила девочку. Не плохо? Вот именно.

Протекло еще года полтора. Тут вызывают меня в военкомат. И знакомый военком прямо говорит, вроде того что собирайся, Касаткин, поскольку данная тебе отсрочка по случаю твоих травм на лыжных соревнованиях кончилась. И Родина вроде того что желает увидеть тебя, как положено, на посту. Пора, мол, Касаткин, послужить Родине.

Пора так пора. И разговора никакого быть не может. Не я первый, в таком деле, и не я последний.

Посадили меня в эшелон, как водится, с такими же, как я, новобранцами и повезли аж до самой реки Амур.

Конечно, сперва я тосковал, как тоскует, может быть, всякий, тем более женатый человек. Вспоминал, как провожали меня родственники, в том числе и в первую очередь Танюшка и моя мамаша. Но в конце концов на людях я постепенно развеялся и вроде того что втянулся в эту для меня-то новую, а вообще-то обыкновенную солдатскую жизнь.

Служба, просто скажу, почти что понравилась мне, потому что я с детства любил аккуратность и чтобы все было как следует. В питании я не очень привередливый. Ну, словом, я вскоре же ко всему привык.

Не хочу, однако, ничего сверх нормы преувеличивать. Мне было, конечно, много легче, чем другим солдатам, поскольку я состоял как шофер при начпродхозе и возил его повсюду на четырехместном «бобике».

По тревоге, по ночам — опять же прибавлять ничего не хочу — мне вскакивать не приходилось, как другим. Ведь в солдатах по-разному бывает. Сегодня вечером, например, играли в своем клубе, пели, танцевали или показывали спектакль. Спать легли веселые и чуток попозже. Уснули как убитые. Вдруг среди ночи: «Тревога!»

Учебная она или условная, а бежать солдатам надо по команде в любую погоду — в дождь ли, в ветер ли, в метель ли. И хоть камни-кирпичи с неба будут падать, а бежать все равно надо, куда укажут.