Изменить стиль страницы

Бурденко встречал таких людей и в библиотеках и в редакциях газет, куда изредка приносил свои заметки. Пользовался их советами, например, по поводу того, что читать. И несколько раз не без опаски брал у них для чтения некоторые нелегальные брошюры.

Чтение это не увлекало его и даже не полностью разъяснило разницу между политическими течениями, порождавшими рознь и порой ожесточенную вражду между ссыльными. Да и не хватало времени у студента Бурденко разобраться досконально во всех тонкостях политической борьбы. Приближались экзамены. И в препараторской хватало работы.

Все-таки он прочел зимой среди прочих одну сравнительно толстую, полученную под строжайшим секретом книгу — «Сибирь» Георга Кеннана, изданную в Берлине в 1891 году Зигфридом Кронбахом в не очень грамотном переводе докторов Генриха Руэ и Александра Вольфа и неведомо какими тайными путями попавшую в Сибирь, в Томск. Эта книга как бы открыла перед молодым человеком железом окованные тяжелые двери сибирских тюрем.

Особенно тронула его описанная здесь печальнейшая история Нифонта Долгополова, студента-медика, который, закончив медицинское образование, был накануне своего последнего экзамена, когда в Харькове произошли студенческие волнения. Университетские власти призвали на помощь войска. Нифонт Долгополов не был ни революционером, ни сочувствующим революционерам. Он только увидел, проходя близ университета, как казаки хлещут нагайками его коллег-студентов.

— Стыдитесь!— закричал казакам Долгополов.— Ведь это низко и бесчестно бить беззащитных людей нагайками!

И больше ничего не успел прокричать Долгополов.

Полицейские схватили его как зачинщика беспорядков и отвезли в тюрьму.

Через несколько месяцев без суда и следствия он был отправлен в Сибирь, чтобы пройти через множество страданий.

В книге Кеннана это была, однако, не самая скорбная история. Но Бурденко больше других поразила именно эта и потому, наверно, что Нифонт Долгополов тоже был студентом. И не просто студентом, а студентом-медиком. И даже хирургом.

В Сибири, на поселении, Нифонт Долгополов попал в прямую зависимость от необыкновенно злобного исправника Ильина, запрещавшего ему лечить и даже общаться с местным населением.

Некто Балахин нечаянно ранил свою мать из охотничьего ружья. Рана была опасна. Надо было немедленно удалить пулю. Прибежали за помощью к Долгополову. Он произвел операцию, хотя тем самым, оказывается, нарушил параграф 27 Положения о полицейском надзоре.

Взбешенный исправник донес об этом губернатору.

Опять без суда и следствия Нифонта Долгополова отвезли в тюрьму, где он заболел тифом.

Население, благодарное доктору за помощь, которую он оказывал тайно и бесплатно, передавало ему в тюрьму цветы и еду.

Эти демонстрации любви к обездоленному человеку окончательно вывели из себя Ильина. Он обратился к губернатору с просьбой перевести Долгополова в другую часть Тобольской губернии, где за ним можно будет учредить более строгий и более надежный надзор.

И вот по распоряжению губернатора, при непосредственном участии исправника вынесли больного Долгополова в одной рубашке на октябрьский холод, уложили в телегу и повезли по тряской дороге, по обледеневшим буеракам в Ишим...

Все это прочел Бурденко как раз в момент студенческих волнений. И, как это бывает с людьми живого и сильного воображения, все это невольно прикинул на себе: ведь и с ним могло случиться подобное. И никто бы, наверно, не защитил его, как не защитили же талантливого Нифонта.

НЕОЖИДАННАЯ РЕЧЬ

Волнения в Томском университете развивались сперва очень медленно, исподволь. Поводом к ним послужили события, происшедшие за несколько тысяч верст от Томска, в императорском Санкт-Петербургском университете, где, по слухам, «полиция и казаки вмешались в студенческие дела»,— ворвались в аудитории во время студенческой сходки и применили уже давно испытанное средство решения интеллектуальных споров — нагайки. Словом, все было так или почти так, как в Харькове перед последним экзаменом Нифонта Долгополова.

В Томский университет, правда, ни казаков, ни полиции пока не вызывали, хотя занятия вдруг прекратились и на кафедрах вместо профессоров уже который день выступали ораторы из студентов.

Бурденко в этом не участвовал. И не из каких-нибудь особых соображений, а потому, что в эти дни в препараторской готовили препараты не только для университета, но выполняли большой и очень срочный заказ, в котором Бурденко, как и его товарищи по работе, был заинтересован материально. Вот когда он мог послать домой впервые не десятку и не полторы, а может быть, даже сотню рублей... Надо было только поскорее закончить заказ на препараты, поступивший сразу из двух городов — Барнаула и Красноярска. Работали и днем и ночью. Вздохнуть, как говорится, было некогда. И все-таки урывками Бурденко дочитывал эту книгу «Сибирь», несколько раз перечитав историю Нифонта Долгополова.

Об одном он жалел, что ни с кем нельзя было поделиться размышлениями об этой истории: ведь книга считалась запретной. Ее даже нельзя было оставлять в общежитии, где почти каждый день теперь производился негласный досмотр в сундучках и под матрасами «на предмет поиска чего-либо несоответствующего», как выражался смотритель общежития, неофициально служивший, наверно, не только в университете.

Бурденко делал препараты и все думал о Нифонте, как думал бы об очень близком человеке, о друге, о брате или о самом себе.

А наверху, на втором этаже, кипели страсти. Все больше студентов втягивалось в дискуссии о том, имеет или по имеет права полиция вмешиваться в университетские дела.

Были и такие осторожные высказывания, что при известных условиях, пожалуй, необходимо, чтобы полиция «принимала меры». Недопустимо-де только, чтобы ей помогали казаки.

Ораторов с такими убеждениями тотчас же сгоняли, стаскивали с трибуны. Одному надавали тумаков. Страсти кипели со все нарастающей силой. И высказывания приобретали все более резкий характер. Были даже требования к правительству дать гарантии, что оно никогда не только не прибегнет к силе, но никогда не будет вмешиваться в университетскую жизнь.

— Это уж черт знает что! Можно подумать, что у нас тут по меньшей мере Франция. А все это влияние социал-демократов,— возмущался один приват-доцент, зашедший в препараторскую. И он же вдруг как бы укорил Бурденко: — А вы, коллега, почему не присутствовали на сходке? У вас, что же, особые взгляды?

В самом деле, получалось, пожалуй, нехорошо: все студенчество так или иначе выражает свою солидарность, а оп, Бурденко, «за» или «против»?

Жить в обществе и быть свободным от общества, конечно, нельзя.

Это скажет позднее великий человек, чье имя Бурденко, как все мы, услышит почти через два десятилетия. И тогда же это имя прозвучит на весь мир.

А пока, вот в эти дни студенческих волнений, в самом конце девятнадцатого столетия, человек этот, чье имя — Ульянов-Ленин — в полицейских реляциях упоминалось часто с прибавкой «брат казненного», отбывал последний год сибирской ссылки в селе Шушенском. В этой прибавке к его имени, к его фамилии отражено было, наверно, не только желание усугубить его вину, но и, может быть, даже удивление полицейских перед человеком, который, невзирая на страшную судьбу своего родного брата, все-таки не отказался от небезопасной идеи изменить этот мир.

Полицейским же, естественно, мир представлялся незыблемым.

Ведь еще не выплавлен был металл для пушки, которой предназначено было выстрелить с крейсера «Аврора» по Зимнему дворцу. Еще не построен был и крейсер «Аврора». Еще в Зимнем дворце помещалось не Временное правительство, а «божией милостью государь-император и самодержец Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский и прочая и прочая», чья власть представлялась большинству его подданных не временной, а вечной и единственно возможной. И студент Бурденко, как и многие его коллеги, еще уверен был, что государь не знает всех безобразий и несправедливостей, творящихся в богом данной его империи и, в частности, вот здесь, в Сибири, где за здорово живешь, без суда и следствия могут ни с того ни с сего погубить, сгноить, искалечить любого человека.