6 июля летчик 95-го штурмового авиаполка Иван Гусев бросил свой пылающий «ил» на скопление автомашин и бензоцистерн с горючим у переправы через Северский Донец…

7 июля замкомэска 95-го полка младший лейтенант Николай Томайкин на подбитом Ил-2 спикировал на колонну автомашин с немецкими войсками».

— Ну вот и все, — сказала Наташа в грустном раздумье, бережно складывая газеты. — Думаю, что всем все ясно.

— Понятно, — за всех сквозь зубы процедил стрелок Вася Петрушевич, сжимая кулаки. И вдруг взорвался: — Бить их нужно, как бешеных собак!

А как его не понять: в Белоруссии у Васи фашисты за помощь партизанам расстреляли мать, брата и сестренку. И вот теперь погиб в бою лучший друг Алеша Кондратюк, стрелок из экипажа Савика…

Наташа, придержав дверь, чтобы не скрипнула, тихо вышла из землянки. Было душно. Приближалась гроза. Западный край беззвездного неба то и дело высвечивался бледными отсветами зарниц. Над черной бескрайней степью, как и тогда, когда они бродили по ней с Иваном, стоял терпкий горьковатый запах полыни и чебреца. Только сейчас к нему примешивался еще и смрад сгоревшего тротила, каленого железа, принесенный сюда южным ветром с полей великой битвы.

Наташа расстегнула нагрудный карман, достала алую пластинку с вырезанной на ней маленькой звездочкой, ощупала пальцами острые ее грани.

— «Нужно выжить и победить!» — произнесла она вслух слова Алимкина.

— Ты это с кем тут разговариваешь? — послышался из темноты голос Дворникова. Он подошел и встал напротив — коренастый, крепкий.

— Так, ни с кем, — растерянно ответила Наташа, пряча свой талисман. — А знаешь, командир, Иван вернется, вот посмотришь!

— Если бы, — Георгий тяжело вздохнул. — Ты вот что, ступай-ка, Наташка, отдыхать. Завтра перед рассветом наш вылет.

— Вылет? Куда?

— Туда же, где был Иван…

* * *

Алимкин, сжимая в ладони рукоять пистолета, бежал по оврагу. Ветер гудел в ушах, ветки кустарника наотмашь стегали по лицу, рвали одежду. Он пересек болотистый перелесок, углубился в березовую чащу, и выбившись из сил, свалился на поросшем березами и орешником взгорке.

Отдышавшись, Иван сунул в карман пистолет и, ухватившись руками за ствол молодой гибкой березы, поднялся в рост, вглядываясь в далекий теперь столб дыма над тем, что было его самолетом.

И вот огромное багрово-черное облако поднялось над Ивановым «илом», а через несколько секунд докатилось и сюда, на взгорок, перекатистое эхо мощного взрыва…

Не оборачиваясь, Иван побрел на гул канонады, на север — там фронт. С каждым шагом все ближе к своим…

Вдруг он услышал похрустывание сухих веток, насторожился, вскинул пистолет, но тут же опустил его: сквозь кусты орешника на поляне заметил изможденного, оборванного мальчишку лет двенадцати, собиравшего хворост. Подождав еще с минуту и убедившись, что больше никого поблизости нет, тихо позвал:

— Поди-ка сюда…

Мальчик вздрогнул, уронил вязанку, переброшенную на бечевке через худенькое плечо.

— Да ты не бойся, свои…

— А я не пужачий, чего мне вас бояться-то? Чай, не ограбите…

Все сомнения паренька разом развеялись, как только он увидел шагнувшего к нему из кустов советского командира.

— Дяденька, дак вы наш? — не веря своим глазам, переспросил мальчик.

— Как видишь, — спокойно ответил Алимкин. — Ты помог бы мне к линии фронта пробраться! Знаешь, как?

— А то не знаю. Пройдем по старым оврагам через два леса в сторону Ракитного. На Томаровку нельзя. Далеко, видать, туда немцы зашли. А со стороны Ракитного уж и пулеметы слышно как строчат. — И вдруг спросил: — Дяденька военный, а вы кто будете?

— Беда случилась. На самолете подбили.

Алимкин теперь хорошо разглядел паренька. Синяя застиранная рубаха, короткие штаны в заплатах. На сером, землистом лице пролегли глубокие не по годам морщины. Заметил и то, что у мальчишки не было кисти на левой руке.

— А наши-то скоро придут, дяденька летчик? — большие глаза пацана нацелились прямо в лицо Ивана. И было в этих глазах столько боли и нетерпения, что Иван поневоле отвел взгляд в сторону, кивнул:

— Теперь скоро, парень, скоро…

— Ладно, подождем, — деловито согласился мальчик. — Однако тут опасно, дорога рядом. Пойдемте в лисьи копи, там до вечера и подождете. Я к вечеру приду, честное пионерское.

— А лисьи копи, что это?

— Раньше глину брали в овраге, ну а теперь ямы остались. Их там не перечесть. Да и кустов много — не найдут…

Ямы и впрямь оказались отличным укрытием.

— Спасибо, брат, — похвалил Иван мальчишку, устраиваясь поудобнее, — а как зовут тебя?

— Васькой. А вас как?

— Иван Николаевич. Зови просто дядей Ваней. Хорошо?

— Ага!

— А что это, брат, у тебя ладошки нету? Небось, запалы от гранат разряжал?

— Не-е, — протянул Вася. — Это Ганс с Прошкой мне так сделали.

— Как это «так сделали?» Какие еще Ганс с Прошкой?

— Прошка — это полицай местный. От Красной-то Армии улизнул, в погребе отсиделся. А фашисты пришли — он и грудь колесом. Я, говорит, от большевиков во как натерпелся. Хватит, говорит, не желаю! Ну, его в полицаи и обрядили.

— Да ты про руку свою скажи…

— К тому и веду, — не сплоховал Васятка. — Ты, дядя Иван, не торопи. Все одно раньше вечера нам отсюда не выбраться. Ну вот, вскорости этот Прошка отъелся на немецких харчах так, что мундир трещать стал и рожа вот-вот лопнет. Ну мы, пацаны, и давай его поддразнивать: «Прошка — большая ложка». Прослышал он про то, рассвирепел. Особливо меня возненавидел, потому как и батя мой, и старшой брат на фронте. Как увидит меня — сам не свой. Ага, кричит, попался, краснопузый! И кирпичом или камнем.

А тут ще сдружился Прошка с Гансом. Этот у немцев главный по харчам. Приедет на машине — и с Прошкой по дворам: «Матка, млеко! Матка, яйки». Все подчистую выгребают. А сами пьяные, гады.

Ну вот, пошел я как-то за хворостом и встретил их на опушке. Сидят на бугорке у дороги, гужуются награбленным. Увидел меня Прошка, вытер рукавом сальные губы и кличет: «Эй, краснопузый, ну-ка подь сюда, шоколаду немецкого дам». Делать нечего, подхожу. Сидят они с дружком пьяные, ухмыляются. Потом Прошка как рявкнет: «Беги, змееныш, считаю до трех!» — и затвором карабина — щелк. Тут и немец из кобуры пистолет достает и показывает рукой в сторону. Кричит: «Шнель!» Рванулся я что было сил, да далеко, видать, не убежал.

Алимкин пристально глядел на мальчика, не веря ушам своим.

— Так… Ну дальше-то что?

— Не помню. Очнулся в избе. Жарко, пить хочется, и руку ровно железом каленым прижигают. Глянул, а она полотенцем кровяным перетянута. Мать ревмя ревет. А рядом на койке дед Сидор, сосед, сидит, меня успокаивает: «Ты, — говорит, — Василий, в рубашке рожден. Был я неподалеку, траву косил. Слышу — выстрелы. Пригляделся, а они в тебя, сукины сыны, что ни есть натурально пуляют, словно по зайцу на охоте. А как ты упал — стали хохотать, та так, что фашист, который дружок Прошкин, в траву свалился и ногами задрыгал, подлец. Ну как отъехали — як тебе. Гляжу — рука отбита! Видно, пуля разрывная была. Делать нечего, перетянул руку шнурком, чтоб кровь остановить, натянул кожу да срезал косой осторожно, что осталось от ладони… Ничего, — говорит, — жить будешь, хоть и не работник ты теперь…»

— Ну я пойду, а то мамка заждалась. — Вася выбрался из ямы. — Ты, дядя Ваня, подожди меня, я вернусь, вот только хворост снесу…

Как только стемнело, мальчик возвратился к копям, тихо окликнул Ивана. Тот, осторожно раздвигая кусты, выбрался из укрытия, обнял парнишку за плечо.

— Молодец, Васятка, не обманул.

— Вас-то не обманул, а вот маманю перехитрил: сказал, что на сеновале спать буду… Вот возьмите хлеба да воды. Боле-то нечего…

Они шли часа два перелесками, глухими оврагами, в стороне от селений. Когда впереди и по сторонам стали раздаваться выстрелы, короткие пулеметные очереди, Василий остановился.

— Вот и фронт. Дальше мне нельзя. Не подумайте, что боюсь. Мать ждет. Вы, дядя Ваня, вправо не забирайте, там у них гарнизон есть. Левее старайтесь. Так вернее к нашим пройдете. Овраг там еще будет…