24 Мая. Мы вышли прогуляться к Днепру. Снова облака затянули небо. Слюнявые пузыри на ивовых ветках. Адик купается. Мальчики поймали рыбок в банку. Мы их выпустили. Это были живые и мертвые рыбки, они не уплывали, а болтались в грязных мелких волнах, мне было неприятно на них смотреть. Он уехал снова в «Ребекку». Да, конечно, он приехал на такси в час ночи, постучал в дверь и стал, прислонившись к стене. Потом он меня ударил по лицу. Раньше он себе такого не позволял. Наверное, он очень пьяный. Разделся, начав с того, что швырнул кольцо в угол с обувью. Лег. Потом ушел и исчез. Я нашла его — он лежал на полу в маленькой комнате, и все вокруг в пятнах, похожих на кровь, я его разбудила и попросила подняться на кровать и укрыла одеялом.

25 Мая. Встала в шесть посмотреть, как он спит. Рассветные полосы на стенах. Как ребенок. Эти пятна не от крови, а от вина, это меня успокоило. Но, конечно, полдня ушло на его драгоценное похмелье. Я ходила за продуктами и на переезде чуть не попала под поезд — собиралась уже шагнуть, но услышала жуткий крик — это обходчица в оранжевом жилете орала на меня. Меня прошиб холодный пот, когда я увидела поезд. Потом мы играли в нарды, и теперь он уехал на рынок за зеленью. И после этого достаточно паршиво, когда он смотрит фильм про хорошенькую девушку и говорит, что хочет такую и на такой бы он даже женился. К ночи мы ходили за пивом и наблюдали жизнь обитателей Китаево. Вечером все кричат, какое-то массовое гулянье без повода. Молодой послушник покупает водку.

26 Мая. Впрочем, может быть, я ошибаюсь в числах. Настроение у меня сегодня ностальгическое. Вспоминаю школу. Если он еще раз посмеет меня ударить, я вернусь домой. К вечеру он снова уехал в город, и хорошо, если купит краски, как обещал, а то снова напьется, только и всего. Правда, утром он сходил со мной на пляж, но все равно, чувствовалось, что как бы в извинение, что это только для того, чтобы с чувством выполненного долга уйти. На пляже мы играли в нарды и бросали друг в друга кубики. Густо разрослась ряска. Горячий песок. Ротвейлер вырыл яму в песке и там прохлаждался. Женщина путешествует за своим черным спаниелем, который убегает от нее по всем пляжам. Я купалась и плавала впервые этой весной. Когда плаваешь, беременности вовсе не ощущаешь. Он стряхивал на меня капли со своих щетинистых волос. Его теплая кожа и горячее плечо, ощущение собственного тела. Тех денег, что он у меня выиграл, у него почти не осталось, а красок он так и не купил. У шкафа стоят незагрунтованные холсты.

2005 год. Хайфа. 1 марта. Тогда я пообещала не писать больше дневников. На седьмом этаже родильного дома я была одна в палате очень долго. Окна выходили на правое крыло здания, где в третьем этаже всю ночь светилось окно реанимационного отделения. Там, под стеклянным колпаком, мой недоношенный ребенок. Я вижу в окне силуэты врачей, которые передвигаются, торопятся, исчезают. Я вижу несколько стеклянных колпаков. Под которым из них моя дочь — не могу предположить. В какой из моментов этой ночи она может умереть — мне будет известно только утром. И все время вспоминается теория «кота Шредингера». С тех пор я ненавижу кота Шредингера, и самого Шредингера, который все это придумал. Пятьдесят на пятьдесят. Три ночи пятьдесят на пятьдесят. Ультрафиолетовую лампу в шесть утра включает нянька. Ультрафиолетовая лампа обозначает утро. Я узнаю, что она жива. После целый день я узнаю и знаю, что она жива. А вечером начинается кот Шредингера. Адик… Когда меня везли в больницу, я убеждала себя, что это все не из-за него. Но те три ночи все переменили. Я его ненавижу. Прошло пять лет, а я все еще ненавижу его. И буду ненавидеть всегда. Сейчас я курю на лестнице и думаю, стоит ли снова заводить дневник, описывать свой очередной день. А что, собственно, описывать? Шумят соседи. Тетя точно так же, как раньше бабушка, каждое утро прячет украшения под паркет. Только раньше они боялись бандитов с нижнего этажа, теперь боятся бахаев с верхнего. Так было тысячу лет и будет еще тысячу лет. Работа надоела. Пурим еще не скоро. Нет, я не буду больше писать дневников, гораздо важнее общаться с людьми, которые тебя окружают в каждый новый момент жизни. Не бояться. И никогда не возвращаться назад. Но для этого надо учить совсем другую азбуку — гой, гоим, гойский.

La maison du cinema

1

В послеобеденное время пасмурного воскресного дня, выспавшись вволю, Ральф Афанасьевич Скульский явился в столовую, где застал своего внука, десятилетнего Антона, который пил кофе, пристально вглядываясь в свое отражение в кофейнике. Антону кофе посоветовал лекарь для преодоления вялости и сонливости, вызванных донимавшими мальчика с шести лет печеночными лямблиями.

Ральф Афанасьевич зашаркал тапочками, что всегда делал в присутствии детей и внуков, дабы вызвать у них уважение к старости, и спросил, проснулась ли бабушка. Бабушка еще спала. Тогда он сказал внуку, чтобы отправлялись без него на отцовской машине, а он выйдет прямо сейчас и доберется туда пешком; дед назначил встречу в кафе второго этажа сразу перед сеансом и ушел к себе в кабинет, чтобы переодеться. Добраться из Десятинного переулка к Дому Кино казалось ему теперь делом нешуточным, особенно с его сердечной слабостью, однако он решил проделать этот путь в два этапа и передохнуть в кабачке на Прорезной, а может быть, и пропустить там стаканчик красненького.

День был пасмурный, непогодный, как, впрочем, и вся прошедшая неделя, однако в этом таилась своя прелесть, так как вечером было свежо, и клерки, спешащие из своих контор, не наполняли улицы и кофейни запахом затхлого пота. Пахло абрикосами, и у многих клерков, недавно возвратившихся из отпусков, на шеях заметны были свежие рубцы от накрахмаленных воротничков, к которым они не успели привыкнуть еще после моря.

Пропуска с него никто не потребовал. Наступил двухчасовой перерыв в фестивальных просмотрах; верхней одежды в гардеробе было немного, и он мог бы повесить свое пальто в любом месте, но Ральф Афанасьевич направился к дальней стойке гардероба, где обслуживались видные деятели киноискусства, и долго ждал, пока к нему подойдут. Ощутив, наконец, холод металлического номерка в ладони, он стал подниматься на второй этаж по той лестнице, которая вела прямо к небольшому бассейну.

У бассейна он остановился и стал всматриваться в воду, чтобы разглядеть рыбок, которые плавали там когда-то давным-давно, может быть, лет пятнадцать назад, и ничего не увидел, кроме больших грязно-зеленых листьев с лохматыми краями. Листья будто случайно шлепнулись в эту мутную воду. Ральф Афанасьевич прошел по коридору мимо ряда кресел, в которых дремали измученные утренними просмотрами гости и репортеры.

Прежде чем зайти в кафе, он задержался у двери, ведущей в Голубой зал, и разобрал надпись: «La Nuit de Varennes. Ettore Scolla. 1982». Фильм должен был начаться через полчаса, и он решил заглянуть туда после кафе, потому как до назначенной встречи с семьей оставалось еще достаточно времени. В кафе стоял неуемный гомон, не пьяный, однако, гомон, более свойственный вечернему времени, но гомон напряженный, жесткий, резкий. За ближним столиком, едва освещенный желтым граненым фонарем, склонившись над кофе, сидел его друг, Михаил Никифорович, бывший многие годы его любезным помощником и советчиком, теперь же обветшавший, заброшенный, бессмысленно ютившийся в углу, оглушенный буйством молодой поросли. Ральф Афанасьевич взял себе взбитых сливок со свежими абрикосами и молча подсел к другу.

— Как тебе нравится эта дама за противоположным столиком? — спросил у него Михаил Никифорович, воздержавшись от приветствия и указывая на даму десертной ложечкой, — сущий порох, не находишь?

Ральф Афанасьевич через силу обернулся в сторону, отмеченную десертной ложечкой Михаила Никифоровича, и увидел там худенькую темноволосую даму, одетую в длинное платье с капюшоном, плотно обтягивающее фигуру. Она резко взмахивала левой рукой (кисть ее руки казалась совсем крошечной) и что-то почти кричала на турецком языке, так что Ральф Афанасьевич невольно припомнил атмосферу стамбульского базара. Лицо дамы хорошо освещалось, и можно было рассмотреть его черты во всех деталях. Брови ее были несколько тяжеловаты и чуть не срастались над переносицей, да и над верхней губой темнели волоски. Впрочем, излишняя оброслость, считал Ральф Афанасьевич, ничуть не портит турецких женщин. Зато эти высокие, ясно очерченные скулы, большой красивый рот и особенно напряженный, подчеркнутый резкими тенями усталости взгляд казался скорее взглядом воина, нежели взглядом женщины. Что и говорить — и профиль, и стать — львиноголовая богиня Сохмет.