Итак, проехав от Йорка восемнадцать миль в сторону, противоположную изначально выбранному нами направлению (а именно, по А 64, а после по А 169), мы свернули влево и подъехали к тем шести акрам земли, отгороженным от мира высоким сетчатым забором, которые зовутся на Йоркщине Эдемом.

Джуди читала вслух путеводитель: «Эдем представляет собой лагерь для военнопленных, в котором содержались немецкие и итальянские узники, по шестьдесят четыре человека в бараке…»

— Когда нас будет шестьдесят четыре… — попыталась сострить я, но, видно, неудачно, потому что Джуди молча осадила меня взглядом (еще бы, посягнуть на святыню!) и продолжала: «Всего бараков тридцать два, из которых три — подростковые», значит, — и Джуди, со свойственной всем англичанам страстью к порядку, взялась подсчитывать, сколько одновременно узников можно было содержать в Эдеме.

В скором времени мы сидели на площадке сторожевой вышки и обозревали окрестности в ожидании нашего водителя, который отправился сопровождать вышеупомянутую Веру Линн в соответствующий барак. Внизу, на усыпанной опилками стоянке военной техники, маялись утомленные солнцем школьники. Одни находили себе тень под крыльями самолетов, другие удобно устроились у ракетной установки. Казалось, вся эта рухлядь интересовала их только в качестве щита от солнца.

Бесконечные желтые поля, уходящие вдаль за горизонт, и гнусные крыши бессчетных бараков навевали мысль о никчемности этой затеи. Становилось откровенно скучно, когда, наконец, из-за угла девятнадцатого барака показался наш лучезарный провожатый. Он ловко взобрался к нам наверх и, опершись на огромный прожектор, принял восхитительную позу доброго сказочника. Он открыл было рот, собираясь сказать что-то торжественное.

— …А впрочем, для начала покурим.

И мы покурили. Молодой человек услужливо предоставлял нам возможность ловить струи дыма, выдуваемые им через горящий конец самокрутки, осторожно помещенный в его рот. После он затягивался сам, после снова раздавал дым… В общем, все как всегда.

Стараясь избегать взглядов встречных, мы медленно шли по дорожке между рядами бараков. Ветки робиний, как черные молнии, застыли в зеленой листве; казалось, молнии эти вспыхивали под моим взглядом, а свет стал ослепительно хрустальным, и от этого болели глаза. В каком-то бараке взвизгивала пила, и от этого становилось жутко неприятно, как будто прежде я не замечала ее визга. Но больше ничего интересного не происходило, и мне нетрудно было заключить, что сие душеспасительное средство было средством не сильным и являлось не более чем баловством для подростков.

3

Мы прошли вдоль невысокого дощатого забора, отгораживающего пространство между первым и вторым бараками на манер левады на ипподромной конюшне. Высокие двери барака были открыты настежь, за ними, однако, находилась другая дверь, поменьше, из-под которой резал в полутьму «вестибюля» яркий желтый свет. Там, за дверью, звучал незнакомый мне регтайм, который, как оказалось после, повторялся через каждые три минуты. Было накурено и душно: казалось, запах дешевого табака смешался с запахом перегара и мыла.

— Мы установили курительную машину в каждом экспозиционном зале, — пояснил Эрик (а именно так звали нашего экскурсовода), и многозначительно подмигнул Джуди, — чтобы запахи помогали воссоздать атмосферу прошлого.

Голос его стал очень мягким и звучал откуда-то из-за моего затылка. Я постепенно перестала различать его среди других звуков, как иногда перестаешь различать журчание воды.

На двери висела медная табличка, как будто это была чья-то квартира. И действительно, открыв дверь и переступив порог, я увидела девочку с двумя густыми черными косами. Девочка стояла у жестяной ванны, завернутая в полотенце, и, казалось, мерзла. В ванне белела вода, и похоже было, что девочка только-только из нее вышла.

От ощущения пронзительной натуральности этой сцены меня охватил жуткий страх. И в то же время (я хотела поздороваться с этой девочкой) я не могла даже поздороваться с ней, настолько была вне представившейся мне реальности. Я оказалась именно той персептивной сущностью, присутствие которой сама всегда воспринимала враждебно. Как странно иногда бывает ощущать себя живым мертвецом среди разыгрывающихся событий.

Регтайм прозвучал уже несколько раз, пока я оглядывала комнату, совершенно при этом позабыв о своих спутниках, которые куда-то исчезли.

Кроме девочки в комнате находился ее отец, внимательно прислушивавшийся к звукам радиоприемника — большого коричневого ящика, помещавшегося на зеленой скатерти стола. Зеленой тканью были покрыты также подлокотники кресел и обиты панели стен, над которыми, за пыльными стеклами, мерцали подслеповатые акварели. Отец девочки одет был весьма опрятно, его коричневый жилет был несколько потерт, однако потертость эта выдавала в нем скорее человека трудолюбивого и бережливого, нежели бедного. Козырек серой кепки, оттеняя лоб и глаза, придавал его лицу еще более настороженное выражение:

— Успокой его! Кажется, они собираются сообщить что-то важное…

Женщина, к которой обращался отец, сидела у стола за швейной машинкой, чуть ссутулив спину и тоже обратив все внимание свое к коричневому ящику. На столе возле женщины стояла карбидная лампа, но свет исходил не от нее, а от светильника, вмонтированного в стену.

— И на ночь не забудь дать ему укропной воды.

— Я пыталась дать ему уголь… — ответила ему женщина осипшим голосом.

— Уголь не помогает! И успокой его сейчас же!

Тут только я заметила, что в дальнем углу, за корзиной с бельем, стояла детская кроватка, и в ней лежал младенец. Рот младенца был черный от угля. Как только я заметила его, младенец закричал. Женщина, сидевшая у стола, не шевелилась, только, казалось, сильнее укуталась в свою вязаную кофту и наклонилась к радиоприемнику.

Отпустило на время. Ничего удивительного в этом нет, стала думать я. Именно такая история произошла когда-то с Конрадом Лоренцем и его гусями. А может, он просто сошел с ума, ночуя в витебских болотах в сорок четвертом?

Впрочем, мне хотелось понять, что же все-таки случилось. Ясно, что фигуры не говорили — оставим эту мистику раз навсегда. Увидев определенный расклад, я включила в голове диалог, когда-то записанный в аналогичной ситуации. Но почему я не помню, откуда он взялся? И почему диалог не происходил просто у меня в голове? Почему создавалось полное впечатление того, что разговаривали они? Или я все-таки наделяла их этим диалогом, и он все-таки происходил между ними?

В комнате воцарилось молчание, и только какой-то неясный гул проникал сюда снаружи. Откуда мне пришло в голову, что сейчас должны объявить войну? Наверное, краем глаза я заметила надпись на медной табличке, что сейчас 1939 год и что в этом бараке представлена сцена объявления войны. Но я даже не отважусь воспроизвести то смятение, которое охватило меня тогда при этой догадке. Потому и замолчали восковые куклы. Все мое сознательное существо протестовало против следующей секунды. Время остановилось. Войну так и не объявили. Куклы так и останутся в счастливом неведении, и бесконечно будет повторяться тот невразумительный диалог, как регтайм, который повторился, казалось, двадцать раз, пока я была там.

Я встряхнулась от оцепенения. И все-таки что-то еще продолжало беспокоить меня: ощущение того, что из-за двери кто-то наблюдает за мной. Резко повернувшись, я ударила в дверь плечом и почти вывалилась обратно в коридор. Никого не было. Только яркий дневной свет из открытых ворот барака заставил меня зажмуриться.

Он наблюдал за мной из угла коридора — восковое чучело, брошенное туда вместе с другой рухлядью, он все-таки был и человеком. Обросшее жесткой щетиной лицо контрастировало с живым заинтересованным взглядом голубых глаз. Он по-доброму улыбался, офицер лет сорока, и будто хотел сказать что-то нежное и одновременно грубое. Борта его шинели были отвернуты, воротник поднят, а подбородок утопал в горловине вязаного свитера. На шинели были желтые буквы, обозначавшие статус военнопленного.