Весьма критически относятся к Бунину — поэту писатели и критики революционно — демократического направления. Они нередко упрекают его в том, что он равнодушен к злобе дня, к человеку, пеняют на то, к примеру, П. Якубович, что Бунин изображает не героев и подвиги, а — смерть, любовь и красоту.
Не чувствует себя своим Бунин и среди писателей – «знаньевцев», хотя именно в их издательстве он будет в основном печататься в первое десятилетие нового века. Совсем не близок ему М. Горький, хотя они дружат семьями и М. Горький одним из первых назовет Бунина классиком и «лучшим стилистом» эпохи. Впрочем, сказанное носилось к прозе Бунина, к поэзии у него отношение было двойственное, чтобы не сказать — странное: Бунину он говорил одно, а разным прочим корреспондентам — совсем другое. Так, получив в подарок книгу Бунина «Под открытым небом», Горький писал автору: «Читал и читаю стихи. Хорошие стихи, ей-Богу! Свежие, звучные, в них есть что-то детски чистое и есть огромное чутье природы. Моим приятелям, людям строгим в суждениях о поэзии и поэтах, ваши стихи тоже очень по душе, и я рад, что могу сказать вам это» [308].
Но вот письмо Горького К. П. Пятницкому, директору — распорядителю издательства «Знания», которому Бунин сообщил, что Горький предлагал ему издать сборник стихов. «Я не помню, чтобы “предлагал", — отвечает Горький, — <…> даже более — я твердо уверен, что со стороны Ивана Алексеевича речь о предложении моем — суть поэтическая вольность <…> Впрочем <…> я готов взять на себя издание стихов. Стихи — хорошие, вроде конфект от Флея или Абрикосова. Я говорю серьезно <…> публика его читает, и есть такие болваны, которые говорят, что он — выше Андреева и Скитальца» [309].
Какие-то комментарии здесь вряд ли нужны, можно лишь заметить, что Л. Андреев, как известно, стихов не писал, а Скиталец был совсем никудышний стихотворец. Вот тут и пойми: «стихи хорошие» — «огромное чутье природы» и… «вроде конфект», да еще и хуже Скитальца!
Трудно назвать удачной и попытку А. Куприна выявить оригинальность бунинской поэзии: «Стих Бунина изящен и музыкален, фраза стройна, смысл ясен, а изыскано — тонкие эпитеты верны и художественны». Он «с редкой художественной тонкостью умея своеобразными, ему одному свойственными приемами передать свое настроение» [310]. Но вот какие это были «приемы» и в чем именно заключалось их «своеобразие» Куприн, как, впрочем, и другие названные выше авторы критических отзывов, не показывает. Точнее сказать, и Брюсов и Блок, а после них и многие другие критики, пытались подчеркнуть своеобразие Бунина — поэта, для чего, собственно, и сопоставляли его с символистами. Но подобный сравнительный анализ проводился нередко по весьма упрощенной схеме: архаист и – новаторы (это если оценивали символисты); поэт верный лучшим традициям русской классики и — символисты — декаденты (так судили критики и писатели демократы), которые, к тому же, были убеждены, что эта верность традициям не только предполагала, но и обязывала к неустанному противостоянию и борьбе с разного рода модернистами – «антиобщественниками».
Имея в виду это противостояние символистов и Бунина, их взаимное непризнание, следует сказать: обе стороны в отстаивании своей правды нередко были интересны и содержательны, и одновременно проявляли удивительное непонимание и близорукость. И, прежде всего, они не смогли с должной объективностью оценить как роль и значение свое собственное в литературном ряду, так и художественнее открытия и достижения противостоящих им писателей. Как это и прежде бывало, понадобилась дистанция времени, которая позволила подняться над сутолокой жизни и воздействием столь понятных человеческих пристрастий.
Когда, наконец, появится возможность вести подлинно научный разговор о литературе начала XX века, все больше станет утверждаться взгляд, позволивший в принципиально иной плоскости рассматривать творческие отношения реалистов и символистов. Самое интересное явление, по словам П. Палиевского, это реализм, прошедший сквозь опыт модернизма. Вопросы, поставленные модернистами, были решены на иной основе.
К сказанному следует добавить поистине удивительное признание Бунина (если вспомнить его отношение к символистам), сделанное им в письме к Л. Ржевскому, рецензенту его книги «Воспоминания». «Назвать меня реалистом, — заметит он, — значит, не знать меня как художника. „Реалист" Бунин очень и очень приемлет многое в подлинной символической мировой литературе».
Разумеется, Бунин, как и другие писатели-«традиционалисты» начала века, многое не принял из того, о чем заявляли не только в своих манифестах, но и в творчестве представители новых направлений и течений. И здесь были не только претензия их на абсолютное новаторство, самовосхваления разного рода, желание и стремление играть роль этаких мэтров, которым известна истина в последней инстанции. Не по душе, и не только Бунину, была свойственная символистам склонность к одностороннему изображению жизни, такому, в которой безраздельно господствовало зло, предательство, ненависть, начало мрачное, греховное, инфернальное.
И все-таки, совсем не случайно, конечно, возникла, пусть и недолгая, взаимная приязнь у Бунина и символистов. И было бы недостаточно ограничиться замечанием, что кто-то у кого-то учился или кому-то в чем-то подражал. Нет, таковы были влияние и веяние времени, его печать, если угодно — диктат, новые господствующие тенденции в развитии человеческого сообщества и литературы.
На грани веков претерпевает радикальные изменения взгляд на человека: традиционный антропологизм уступает место антропокосмизму. С этим будет связано усиление внимания к человеку – существу не только и столько социально определенному, сколько, так или иначе, но несомненно имеющему и, не только косвенное, отношение к безграничным просторам Вселенной.
Отсюда то большое место, которое займет тем космоса у символистов (достаточно вспомнить хотя бы одну знаменитую строчку Блока: «Миры летят. Года летят. Вселенная глядит в нас мраком глаз»). Отсюда же и та высказанная символистами новая оценка и переоценка тех писателей предшественников, у которых тема космоса играла существенную роль (М. Лермонтов, Е. Баратынский, А. Фет, Ф. Тютчев, В. Соловьев). К освещению этой темы проявят интерес и писатели реалисты, в ряду которых можно упомянуть, к примеру столь разных писателей, как М. Горький и Л. Андреев («Дети солнца», «К звездам»), а также — Бунин, который однажды заметил, что пейзаж в его произведениях как бы говорит внимательному читателю: «не на земле наша родина». И правы исследователи, отмечавшие, что Бунину присуще и гомеровское упоение жизнью, и тургеневский ужас перед заброшенностью человека в космосе, и чувство взаимосвязи всего со всем.
Такой взгляд на человека и его место в мире существенно обострил бытийные проблемы (откуда я, куда и зачем, на что можно надеяться), проблему одиночества, теперь уже не только в социальном плане, но — перед лицом вечности. И не случайно, конечно, в этой связи весьма актуальным становится не только вопрос о вечности, которая ждет человека в конце его жизни, но и о той, что предшествовала его рождению (было ведь однажды написано на могильном камне: поэзия «Я не был — был — никогда не буду»).
Надо ли говорить, что понимание жизни как трагедии уже в масштабах космических с особой силой и остротой поставит вопрос об уникальности и неповторимости человеческого «бывания» в этом страшном и прекрасном мире. Речь о том, что человек в одно и то же время и радуется подарку судьбы, — ведь ему подарили солнце, — и вместе с тем печалится и проклинает, — подарок — то у него… отнимут. Как не вспомнить здесь стихотворение Блока «К музе»: «Я хотел, чтоб мы были врагами, Так за что ж подарила мне ты Луг с цветами и твердь со звездами — Всё проклятье своей красоты?» Отсюда, в сравнении с тем как это было в минувшем XIX веке, возникает не только явно повышенное внимание к вопросам философским, но и приобретающим в это время подчеркнуто личный интерес. Теперь зачастую читателю дают понять, что разговор идет не о какой-то жизни вообще, а именно о его — единственной, неповторимой, первой и последней, так же и о смерти, которая для каждого человека является воистину апокалипсисом. В известной мере пересматривается и отношение к свободе: теперь на первом плане свобода не внешняя, общая для всех, но внутренняя, «тайная», мне и только мне принадлежащая. Особая тональность появляется и в изображении любви и счастья человека, для которых он, что опять же подчеркивалось, собственно, и родился (а вовсе не для участия, подвигов и жертв в какой-то борьбе, цель которой в будущем осчастливить каких-то людей).
308
Горьковские чтения. 1958-1959. — С. 12.
309
А. М. Горький. Письма к П. П. Пятницкому / Ин-т мир. лит. им. А. М. Горького, Архив А. М. Горького. — М., 1954. — С. 92. — (Архив А. М. Горького. Т. 4).
310
Бабореко А. И. А. Бунин. Материалы для биографии. — М., 1983. — С. 85.