Изменить стиль страницы

клик,

карманный фонарик полевого жандарма, рыскающего по лазарету в поисках симулянтов. Пуля застряла в легком, сказал врач, наклонившийся над солдатом. Инструменты звякнули, брошенные в поддон, запах табаку, впервые после долгого перерыва, хирург в пропитанном кровью халате, сестра подает ему зажатую пинцетом сигарету; солдат еще помнит сладковатый цветочный запах, струившийся из анестезионной маски. Фронтовой лазарет, выстрелы, световые вышивки «катюш», загоревшаяся палатка с ранеными: их крики долго потом преследовали его по ночам. Дребезжание маневровых поездов, свисток паровоза распарывает горячую штору лихорадки, подчиненные Рюбецалю духи вовсю веселятся. Отступление в распутицу, то есть в «период жидкой грязи». Грузовики зacтpeвaли, погружаясь в эту грязь колесами, потом их приходилось вытаскивать с помощью лошадей и солдат. Хомуты, упряжь… солдаты и военнопленные впрягались в лямку, тащили обозную машину, но оси колес ломались, оглобли — тоже. Мошкара поедом ела лица, заползала в уши, рты, ноздри, жалила в язык и сквозь одежду, проникала под воротник. Потом опять — мороз, подступивший внезапно; воздух будто оцепенел, расширился, натянулся туже, потом начал сжиматься и потрескивать, оставался сколько-то времени без движения и наконец лопнул, как горлышко бутылки. Замерзшая грязь приобрела твердость бетона, образовавшиеся на ее поверхности гребни вспарывали шины грузовиков и подметки сапог. Отступление. Деревни, брошенные на снегу чемоданы со взломанными замками, рассыпавшиеся письма и фотографии

клик,

кнопка радиоприемника

Идеалы! Ведь для тебя, любимая! Не жаль

артиллерийский огонь, ближний бой, белесые глаза русского, потом — он уже надо мной, его шумное дыхание и грязный воротничок, я вижу четко очерченный контур облака над занесенным ножом

Не жаль никого из тех, что пали в бою

капельки пота на чужом лбу, солдат видит родимое пятно и одновременно — сцену из кукольного спектакля своего детства, красивый пестрый костюм Арлекина, он снова пытается отбиваться ногами, пытается крикнуть, но чувствует: не одолеть ему этого русского, который дерется молча, который сильнее его, нож приближается, однако внезапно русский дергает головой, глаза у него расширились, он открывает рот

Безусловная воля к победе и фанатичная боеготовность немецкого солдата одолеют врага

открывает рот в гримасе беззвучного удивления, капитан заколол его со спины

каждая пядь земли будет обороняться до последнего патрона

кровь хлещет у русского изо рта, попадая в лицо солдату

пока останется в живых хоть один боец

С тебя, дружище, причитается

сказал капитан, обтирая клинок о рукав шинели

— клик, —

сказал Эшларак, — кнопка радиоприемника

клик, и по вечерам, в отеле «Люкс», мы все становились стеклом: такими же хрупкими, как стекло, едва заговорит телефон, а при любом жужжании лифта — бездыханными: Шаги, куда они? Не к твоей ли двери? Каждая ночь казалась событием истории Земли, мы неподвижно лежали на мембране гигантского стетоскопа, ночь была царством Шлангенбадера.

ДНЕВНИК

Вечером у Никласа. Разговор о «Моцартовой новелле» Фюрнберга — Никлас согласился с моей оценкой, что меня крайне удивило, мне даже захотелось еще раз обдумать свое мнение; тут в комнату вошла Гудрун: сказала, что мы непременно должны послушать радио. Мы услышали: Смерть в Пекине. Демонстрации. Площадь Небесного согласия. По здешним радиостанциям: танцевальная музыка. Эццо стоически продолжал делать уроки. Снаружи прекрасная погода. Никлас — об «Ариадне» Кемпе, но я ушел. Запах глициний на улице, перед «Домом глициний», это имя придумал Кристиан — как, интересно, у него дела? Мерцающие цветы; весь дом, казалось, охвачен их ароматическим пламенем.

— клик, —

рассказывал Старец Горы, —

С собой шмат сала

и — могилы в снегу, железные кресты с висящими на них автоматами или стальными касками, открытые братские могилы, полные окоченевших лиц, пулеметные гнезда, а там: замерзшие — будто они заснули, обнявшись, — бойцы в белых маскхалатах

С собой шмат сала

и срезали в рутенских лесах{86} — с повешенных, задушенных и расстрелянных — всю кожаную амуницию, прямо с тела, чтобы потом варить ее в наполненных снегом стальных касках: размягчить и жевать, проглатывать, давясь, лишь бы заглушить голод, — вместе с огарками свечей, еще имевшимися в запасе у повара; размягченные в процессе варки кусочки кожи и сальные свечи — вот что жрали солдаты, да еще тонкую кору осин

щелкнула зажигалка, фирменная, из «Аптеки Сертюрнера»{87}, факел загорелся, солдат тряхнул головой, предостерегающе поднял руку

Ты что это, вздумал мне помешать спалить проклятую жидовскую берлогу, насмешливо спросил заместитель ортсгруппенляйтера в Буххольце{88} и горящим факелом указал на рассадник нечистой силы: дом братьев Ребенцолей, богатейших купцов в местечке, которые раньше регулярно приглашали к столу бургомистра, окружного врача, пастора и аптекаря; теперь-то на их двери и в простенках между разбитыми окнами красовались желтые звезды

А сами-то Ребенцоли где

Да где же им быть — где таким и положено, в доме остались только их родственнички, которых всё защищал бургомистр, предатель своего народа, такое же ничтожество как ты

Ты этого не сделаешь, или

Каким ты был с самого начала

Ты этого не сделаешь, или

Что

солдат вскинул автомат, однако заместитель ортсгруппенляйтера НСДАП в Буххольце, владелец «Аптеки Сертюрнера», только коротко засмеялся и передернул плечами, сверху начал умоляюще бормотать женский голос, но отец солдата уже поднял факел

Пора кончать с ними,

с этой еврейской сволочью, бандитами, они хотели меня задушить ростовщическими процентами, так что

Нет

Да пошел ты!

И бросил факел, дом сразу заполыхал, языки пламени взвились до второго этажа, в окнах которого показались испуганные лица, и сразу в доме поднялась суматоха, послышался топот, кто-то завизжал, солдат же смотрел в лицо своему отцу и не узнавал его больше: на мгновение ему показались совсем чужими седые волосы и эти словно от бессилия повисшие руки

Хочешь поднять руку на родного отца

Ты поджег дом

Да ведь это просто жиды

Нет, люди! Люди!

Ты сам стал предателем

Они же люди!

Наставил на меня пушку

Люди!

Я прибью тебя, как бешеную собаку, ты не сын мне больше — ублюдок

так солдат застрелил своего отца.

Дрезден, словно страдающий от артрита рак-отшельник, замер на берегу реки; нити окукливания уже оплетали шероховатые грани новостроек, серая пудра веяла под ногами прохожих, почти и не трогавшихся с места, контуры их расплывались, как на засвеченной фотопленке. Куколочный чехол потрескивал и скрипел. Мено остановился, но никаких трещин в воздухе не заметил. Это вернуло ему прежний страх, но уже как беззаботно-элегантное ощущение; крыло самолета, в разрезе каплеобразное, зачерпнуло и унесло вверх тяжелый гул бетономешалок, работающих в центре города, — оно качнулось, как ножка насекомого, отталкивающегося от земли, чтобы быть унесенным воздушными потоками, которые и сейчас вдруг ясно обозначились в воздухе, несмотря на присущую ему улиточную меланхоличность. Мено представилась обветшавшая барочная церковная кафедра в форме носа парусного корабля; стрелки гидрокомпаса, похожие на гадюк, застыли в позе солнцепоклонников. Чудовищные, покрытые герпесом губы небесных навигаторов выблевывали в волны разгоряченного воздуха кувшинки — нaд Старым рынком и Цвингером, над сиропно-густым сиянием Тельманштрассе (и Сказка как Альманах{89}, одетая в соответствии с гэдээровской дамской модой, рассыпала гладиолусы над блочными домами на Пирнаише-плац); цветы кувшинок, будто сваренные вкрутую, в изобилии сыпались на людей, так что Мено в поисках морского дна устремил глаза к небу, а не вниз, где у перекрестков целыми гроздями покачивались автомобили, словно камбалы, судорожно пытающиеся глотнуть свежего воздуха. Эльба скинула исцарапанные килями судов, растрепанные ветряным гребнем одежды и подставляла солнцу свое металлическое тело, которое Мено еще ни разу не приходилось видеть в столь ослепительно-гладкой наготе. Солнце, подрагивающее от россыпи птиц, носящихся туда и сюда, будто под воздействием магнита, стояло в зените; неведомые микроимпульсы то и дело возбуждали ртутно-серебристую, туго натянутую кожу реки, и на ней вдруг возникали кружки, будто нарисованные с помощью циркуля: они отличались тем же нежданным благородством, что и, скажем, золотые цветки ослинника, раскрывающиеся в определенную секунду, в сумерках, или тот крошечный батискаф, в котором свершается таинственная и необъяснимо-грандиозная метаморфоза бабочки. Пока Мено вспоминал, что распускание цветов ослинника можно ускорить, если на уже близком к раскрытию бутоне раздвинуть еще стиснутые края, и тогда сжатые, туго свернутые цветочные лепестки быстро распрямятся, взрывообразно явят себя, но окажутся хрупкими, вялыми в своей неподвижности, как распахнутые мышеловки, — пока он вспоминал все это, он видел, как кружки на воде сближаются и соприкасаются, вступая в параболический контакт друг с другом, как зримые эхо-волны дробятся и, оставаясь четко различимыми, проникают друг в друга, образуя некое подобие разрезов зданий, театральных секторов на архитектурных планах. И пока он раздумывал над словами своего школьного учителя физики, которые именно сейчас добрались до него из немыслимой дали одного иссчастливого лета в маленьком городке и, одновременно с раздумьями, высвободили какую-то чешуйку из блока прежде неведомой ему тоски — потому что они, будучи безымянными, пересекли время, как метеорологические баллоны, обладающие подъемной силой, всплывают из водных глубин, когда тросы, привязывающие их ко дну, под воздействием жвал различных существ из зоопланктона, или ласкающих подводных течений, или их собственного сгнивания, коему способствуют обрастание водорослями и карбонизация, наконец лопаются, — так вот, пока он слушал голос, исходящий от покорно склоненной учительской головы и монотонно втолковывающий ему, что даже два шифоньера воздействуют друг на друга присущей им силой притяжения и по прошествии миллиона лет непременно преодолеют то пространство, что разделяет их в типичной спальне рабоче-крестьянского государства, пока он слушал эту речь, перекрещивающуюся с насмешливым бормотанием соседа (дескать, такая теория, при всем уважении к ее создателю, могла возникнуть лишь благодаря легендарной прочности шифоньеров с мебельного предприятия «Хайнихен»), он увидел, как город его превратился в одно гигантское ухо.

вернуться

86

Рутенами когда-то называли коренное славянское население австро-венгерских земель: в основном района Карпат, Галиции, Буковины.

вернуться

87

Фридрих Вильгельм Сертюрнер (1783-1841) — немецкий фармацевт и изобретатель морфина, его именем названы аптеки в разных немецких городах.

вернуться

88

В романе раньше упоминалось, что Старгорски, он же Старец Горы, был сыном владельца «Аптеки Сертюрнера» в местечке Буххольц, в Исполиновых горах (часть Судетской области, ныне — на территории Польши и Чехии). Прототип Старгорского — Франц Фюман (1922-1984), сын аптекаря из Рохлица (Чехия), который с 1938 г. служил в войсках СС, воевал в Греции и России, в 1945-м попал в плен и был направлен в антифашистскую школу в Ногинске (под Москвой). В 1949-м вернулся в ГДР, стал известным писателем, поддерживал авторов-диссидентов.

вернуться

89

Сказка как Альманах — персонаж одноименной сказки Вильгельма Гауфа (1802—1827). На иллюстрации из гэдээровского подарочного издания сказок Гауфа (Берлин и Веймар: Ауфбау, 1967) она представлена в современном женском брючном коcтюмe и в блузке с жабо.