Со стыдом вспоминаю, что почти за всю ее жизнь я не испытывал к матери никаких нежных чувств. Может быть, потому, что она была так сурова. Разговаривали мы с ней редко, да и не было у нас общих тем. Мои школьные дела ее не интересовали.
Благодаря хорошей памяти я учился всегда на одни «отлично». Это разумелось само собой. Не помню ни одной ласки, даже из моего дошкольного возраста. Только обрывки каких-то сказок, которые она мне читала.
После войны, когда я уже многое понимал в нашей общественной жизни, мне с трудом удавалось сносить ее категорические сентенции: «Вот же написано в газете...» Спорить было бесполезно. И вообще, характер у мамы был замкнутый, сосредоточенный на чувстве долга, доходящего до жертвенности, и потому для меня (кому в основном предназначались эти жертвы) особенно трудный. К примеру, она могла месяцами откладывать каждую копейку и потом вдруг заявить: «Тебе надо сшить хороший бостоновый костюм». Он мне вовсе не был нужен, но я знал, что должен подчиниться. Из гипертрофированного чувства долга она отказалась вторично выйти замуж за очень интеллигентного и хорошо обеспеченного вдовца, который ей был явно симпатичен. Я, кстати, относился к нему вполне благожелательно.
Только спустя много лет после ее смерти я понял, что это чувство ответственности, особенно в отношении к своему труду, она воспитала во мне своим молчаливым примером. Возможно, что и некоторые черты внешней суровости я унаследовал от матери (суровости, обращенной на самом деле к себе самому). Однако отец мой (вне семьи) был, как говорили, человек легкий, жизнелюбивый и общительный. Надеюсь, что кое-что мне досталось и от него.
Когда в 83 года мама, наконец, вышла на пенсию, я частенько провожал ее, закутанную зимой в какие-то немыслимые тряпки, на скверик посидеть. И каждый раз бывал поражен: буквально, каждый третий из встречавшихся на улице пешеходов останавливался, снимал шапку и говорил: «Здравствуйте, доктор! Как Вы себя чувствуете?» Мне бы Бог послал такой конец жизни!
Но вернусь на землю, в свое детство.
Читать я выучился самостоятельно лет в пять — по вывескам и заголовкам в газете. В доме не было ни одной книжной полки. Видимо, папенька считал покупку книг излишней роскошью. Не помню, чтобы мои родители ходили когда-нибудь в театр. Правда. в наследство он нам оставил две купленные на толкучке довольно неплохие картины и очаровательную, французской работы гипсовую головку спящей девушки.
Тем не менее, в ранние школьные годы я читал взахлеб массу приключенческой литературы, которую мама приносила мне от своих постоянных пациентов. Пираты, индейцы, Жюль Верн, Берроуз, Вальтер Скотт, Дюма... Отвага, благородство, верность дружбе, защита слабых, рыцарское отношение к женщине — какая отличная пища для детского ума и сердца! Куда эти книги подевались?
Завершить картину родительского крова следует воспоминанием о том, что высокие стены большой комнаты бывшей богатой квартиры, превращенной в «коммуналку», были до потолка оклеены темно-синими обоями. В эту комнату никогда не проникал луч солнца, поскольку напротив нашего трехэтажного дома № 14 через узкую Большую Дмитровку высился огромный по тем временам шестиэтажный дом № 9. Постоянный полумрак в этой нашей «гостиной» (была еще крошечная спальня и отдельная от общей кухонька) не способствовали веселому расположению духа членов обретавшегося в ней семейства. В этом семействе, в октябре 1923 года появился и я.
Вспоминается эпизод из самого раннего, дошкольного детства.
...Яркий летний день. На участке близ дачи меня окружает кучка мальчишек. Мы только что приехали. Один из них говорит:
— Спорим, что я сейчас за одну минуту могу свести тебя с ума.
— Не сможешь, — говорю я.
— Спорим, что смогу! Боишься?
— Не боюсь!
— Боится! — это уже хор мальчишек...
Я лихорадочно думаю: «Отказаться — сразу показать себя трусом. Согласиться? Какой ужасный риск! Стать сумасшедшим... быть может навсегда. Я видел таких детей с бессмысленным взглядом. Их, уже больших, мамы катают в креслах на колесах... Мысли скачут... Вдруг какой-то способ сведения с ума существует?.. Настя мне рассказывала про «наговор»... Но нужно мое согласие — иначе зачем спор? Я буду сопротивляться!.. А если не хватит сил?.. Но это бессмыслица! Если бы такой способ существовал, он был бы известен, и мама меня бы предупредила. Она же врач! Я должен согласиться!.. А если все-таки... Как страшно!.. Секунды летят, я молчу...
— Ну что, боишься?
— Не боюсь! — с отчаянием.
— Тогда спорим?
— Спорим.
Я протягиваю дрожащую руку. Мне завязывают глаза, куда-то ведут. Останавливают. Хором произносят какие-то заклинания. Как страшно!.. Я цепляюсь за рассудок — не может быть! Но как страшно!.. Мой противник держит меня за руку. Заставляет сделать еще шаг... Потом повязку снимают. Пока что все в порядке: вот дача, деревья, ребята... Выдержал! Не поддался!.. Какое счастье!.. Тут спорщик отпускает мою руку, нагибается и поднимает с того места, где я стоял, бумажку, на которой крупными буквами написано «ум»...
— Ты проспорил!
Я пытаюсь протестовать («Это нечестно!»), но лишь для вида. Жарким потоком заливает радость: я в своем уме, это была шутка!.. Какое счастье!..
Наверное тогда впервые в жизни я сумел поверить в разум и победить страх.
Теперь я могу спуститься во двор.
Для мелюзги — дошкольников и учеников начальных классов — двор был центром их личных интересов и одновременно первой школой жизни. Начну с его топографии. Наш бывший доходный дом состоял из трех вплотную примыкавших друг к другу строений. В плане они образовывали букву «Н», одна из сторон которой выходила трехэтажным фасадом на улицу. Левый, если смотреть с этой стороны, «открытый конец буквы» замыкала глухая стена соседнего дома, а правый — сравнительно невысокая стенка каких-то вспомогательных помещений (возможно, в прошлом конюшен) другого соседнего дома. Эта стенка метра на три не доходила до внутренней стороны лицевого строения. Здесь ее продолжала высокая черная деревянная помойка с двумя наклонными крышками, обслуживавшая оба дома. В образованный таким образом передний (б`ольший по размерам) двор от правого конца фасада вели ворота. Проходя под всей толщей лицевого строения (квартиры в нем выходили на обе стороны) эти ворота образовывали полутемный сводчатый туннель. Второй точно такой же туннель проходил под дальним концом среднего строения (перекладина у «Н»). Он приводил на задний двор, вдвое более узкий.
Население двора составляло 18-20 ребят разного возраста (от 4 до 14 лет), разных национальностей и социального положения родителей. Отец братьев Тольки и Котьки Красавиных был шофером грузовика. Здоровенный и старший из всех Пашка Куликов — сыном повара; Мишка и Сарра Вядро — детьми еврея-скорняка; Колька Горин и Васька Седов были из рабочих семей. Нина и Эля Гринштейн — дети нэпмана. Он изготавливал гуталин — так в те времена называли крем для обуви. Жафер и Фатик были сыновьями дворника (эта профессия в Москве была представлена тогда, в основном, татарами). Отец Петьки Голодницкого служил мелким чиновником (хотя их тогда так не называли) в каком-то наркомате. В войну Петька стал летчиком-истребителем и погиб... Остальных ребят не помню.
Передний двор был асфальтирован и в детстве казался огромным. Когда я теперь захожу туда при случае, то каждый раз поражаюсь: какой он крошечный! А в самом его центре, пробившись сквозь асфальт, выросло огромное дерево. Кстати, заходить приходится через двор соседнего дома № 12. Помойка давно исчезла, но зато туннель главных ворот нашего дома в первый же год «перестройки» захватил какой-то предприимчивый торговец и устроил в нем ювелирный магазин с витриной на улицу. Если бы его очаровательные покупательницы знали, сколько под полом этого роскошного магазина находится засохшей мочи пьянчужек, непрестанно посещавших в наше время темную подворотню!
Жило население двора дружно — без ссор, дразнилок и потасовок. Старшие опекали и обучали младших. Последние в самом раннем и нежном возрасте узнавали все матерные слова и выражения, не всегда понимая их смысл. В этом плане бывали и свои «художественные перлы». К примеру, такой: «Барышни-фрейлины в царскосельском саду перекликаются с лицеистами: Пушкин, Пушкин, где Вы? — Во мху я».