Изменить стиль страницы

— Откуда вы знаете, что я был влюблен в Клаудиа? — спросил Штирлиц, — Это была моя тайна.

— Но не Клаудии, — Харрис усмехнулся. — Ее комната завешана вашими картинами. Ничего, кроме картин Макса, — пояснил он Роумэну. — Хорошенькая тайна, а? Да еще ваши фотографии… Вы здорово изменились… Что-то, помнится, у вас тогда была другая фамилия… Вы сказали «Бользен»… Разве вы Бользен?

— В Максе вы не сомневаетесь?

— В Максе совершенно не сомневаюсь.

— А то, что я теперь сотрудник ИТТ, который нежно любит британскую «Бэлл», вам подтвердит мой друг, — воткнул Штирлиц, точно просчитывавший каждый поворот разговора, особенно после того, как Харриса зациклило на его фамилии. — Верно, Пол?

— Верно.

— Дайте перо, Роберт, я запишу вам мой телефон и домашний адрес, приходите в гости, вспомним былое, — сказал Штирлиц, понимая, что такой финт угоден американцу, наладит прослушивание их разговора в квартире; это даст люфт во времени, а он крайне нужен Штирлицу этот временной люфт, нет ничего важнее тайм-аута, когда силы на исходе и стратегия твоей игры разгадана.

Пол закурил, хрустко потянулся, что вызвало известное недоумение Харриса, — он славился утонченностью манер; в свое время СД довольно долго присматривалось к нему именно в этом плане, не гомосексуалист ли; у Шелленберга был довольно крепкий сектор, занимавшийся ими, — до той поры, правда, пока Гиммлер не санкционировал расстрел своего племянника, уличенного в этом грехе; сектор потихоньку расскассировали, да и выходы на заграницу резко сократились, тотальная война, не до жиру, быть бы живу.

— Слушайте, джентльмены, не знаю, как вы, а я просидел за рулем шесть часов, голова разваливается, — сказал Роумэн. — Как бы насчет кофе?

— Тут за углом есть прекрасное место, — откликнулся Штирлиц. — Хозяина, кажется, звали Дионисио.

— Его посадили, — сказал Харрис. — Он рассказал смешной анекдот про каудильо, и его отправили в концентрационный лагерь. Я был там полчаса назад.

— А его сын?

— Мне было неудобно расспрашивать, вы же знаете, теперь здесь все доносят друг на друга, страшная подозрительность, испанцев трудно узнать…

Пол хмыкнул:

— Трудно им будет, беднягам, когда кто-нибудь шлепнет их Гитлера.

— Его не шлепнут, — возразил Штирлиц. — Великого каудильо, отца нации, охраняют как зеницу ока. Эту охрану ему наладил СС бригаденфюрер Ратенхубер, а он знал свою работу, лично отвечал за безопасность Гитлера, а это не шутки.

— Какова его судьба? — поинтересовался Харрис. — Ему воздали должное?

Пол усмехнулся:

— Как понимать ваш вопрос? Вас интересует, чем его наградили? Нашей медалью «За заслуги»? Или сделали кавалером вашего ордена Бани?

— Я бы не отзывался так пренебрежительно об ордене Бани, — певуче заметил Харрис. — Я не встречал людей, которых бы им награждали без достаточных к тому оснований.

Пол вопрошающе посмотрел на Штирлица; тот улыбнулся.

— Это Роберт шутит, Пол. Он славился тем, что шутил так, как герои Джером К. Джерома.

— Пошли к Дионисио, джентльмены, — сказал Харрис, — я приглашаю. Выпьем кофе.

Но они не успели выпить кофе, потому что вернулась Клаудиа.

Она вошла в гостиную стремительно, замерла возле двери; мужчины поднялись; боже мой, подумал Штирлиц, а ведь она совсем не изменилась, чудо какое-то; да здравствуют прекрасные женщины, они — наше спасение, у Пола несколько отвисла челюсть, моя поездка в Бургос вполне оправдана, к такой женщине нельзя не стремиться, я — выскочил!

— Макс, — сказала женщина очень тихо; она словно бы не видела ни Харриса, ни тем более Пола; ее зеленые глаза наполнились слезами; она подошла к Штирлицу, провела рукою по его щекам, тихо повторила: — Макс, как странно…

Только после этого она обернулась к Харрису, улыбнулась ему, протянув руку; в лице ее не было растерянности, одна жалость и сострадание.

— Как хорошо, что вы ко мне заглянули, Роберт, — сказала она, — я не чаяла, что вы когда-нибудь вернетесь в этот дом.

— Это мой друг, — сказал Штирлиц, — его зовут Пол, он американец.

Здравствуйте, — так же отрешенно сказала женщина и снова посмотрела на Штирлица. — Я думала, что те… вас больше нет

— Почему? — улыбнулся Штирлиц. — Я живучий.

— Мне гадали на вас. В Толедо живет старуха, ее зовут Эсперанса, она гадает по картам и на кофейной гуще. На вас все время выпадала огненная лошадь, это к смерти… Пойдемте пить кофе, сеньоры, я сама заварю кофе в честь таких прекрасных гостей.

В столовой, окна в которой были, по испанскому обычаю, закрыты жалюзи и шторами, было темно; «в лесу клубился кафедральный мрак» — Штирлиц невольно вспомнил стихи Пастернака; он купил эту подборку его стихов в Париже, на набережной, именно в тот раз, когда возвращался из Бургоса в треклятый рейх, возвращался, как его заверило московское командование, ровно на полгода, а уж десять лет прошло с той поры, нет, восемь, ах, какая разница, десять или восемь, так и эдак четвертая часть сознательной жизни…

Клаудиа распахнула шторы, открыла деревянные жалюзи; осеннее солнце было ослепительным и жарким, но если всмотреться в спектр, можно было заметить приближение холода; более других чувствовался зеркальный голубой цвет, некое ощущение первого льда на ручьях.

Пол оглядел комнату; все стены были завешаны яркой, но в то же время какой-то нутряной, сокрытой, сине-зелено-красной живописью.

— Похоже на Эль Греко, — заметил Пол. — Кто художник, сеньора?

— Отгадайте, — сказала Клаудиа. — Подумайте и отгадайте.

— Да я не очень-то силен в живописи. Знаю только тех, кого включили в хрестоматию.

Харрис усмехнулся:

— Это пристало говорить Максу. Только в его стране в хрестоматию не включали Матисса, Дега и Ренуара, не говоря уж о Пикассо и Дали. Фюрер считал всех их малярами и недоносками, а их живопись приказал называть низкопробной халтурой, призванной одурачивать мир по наущению проклятых евреев…

— Бедный Макс, — хмыкнул Пол. — Так кто же этот мастер, сеньора? Я бы купил один холст, если только вы не потребуете миллион.

— Песет? — спросила Клаудиа. — Или долларов?

— Миллион долларов мне не грозит. Увы. Неужели этот мастер так высоко ценится?

— Выше не бывает, — ответила Клаудиа. — Это картины Макса, Они нравятся вам по-прежнему, Роберт?

— Да, — ответил Харрис. — По-прежнему.

Пол изумленно посмотрел на Штирлица.

— Слушайте, какого черта вы вообще сунулись в… Почему вы не занимались живописью и только живописью?!

— А кто бы меня кормил? Покупал краски? Снимал ателье? — спросил Штирлиц. — Становитесь поскорее миллионером, я брошу службу на ИТТ и предамся любимому занятию.

— Буду стараться, — пообещал Пол и отошел к картине, которая выделялась изо всех остальных: цвета на ней были более сдержанные, красный соседствовал с розовыми тонами, небо было легкое, прозрачное, в нем ощущалась осень, но не здешняя, испанская, очень конкретная, как и все в этой стране, а какая-то совершенно особая, умиротворенная, что ли.

Вот так можно провалиться, понял Штирлиц, наблюдая за тем, с каким интересом рассматривал Пол именно эту его картину; этот парень играет роль свинопаса, но он отнюдь не так прост, как кажется; никто из немцев, приходивших сюда, не втыкался в эту работу так, как он; впрочем, тогда она висела не здесь, сюда ее перенесла Клаудиа после того, как я уехал, раздав перед этим краски и кисти соседским ребятишкам; можно быть дилетантом в политике, такое случается довольно часто, нельзя быть дилетантом в искусстве. Проявление гениальности можно ждать в человеке, который равно распределен между эмоциями и логикой, это редкостное сочетание; один характер на десяток миллионов; при этом ни одна из двух ипостасей не имеет права на то, чтобы превалировать в человеке; эмоция порождает мысль, логика контролирует содеянное, постоянная саморегуляция, куда уж мне было до этого…

— Похоже на Север, — сказал Пол, обернувшись к Штирлицу. — Но это не Германия. Это совершенно не те цвета, которые характерны для Германии. Скорее Швеция, Эстония, север России… Где вы это писали?