Изменить стиль страницы

— Почитайте, а? — сказал Роумэн. — То, что я глянул на часы, не имеет отношения к нашему разговору. Просто мне еще кое-что надо успеть сделать… Вы правы, эндшпиль приближается неумолимо…

— Добродетель довольствуется собой, — улыбнулся Штирлиц, вспоминая Монтеня, — она не нуждается ни в правилах, ни в воздействии со стороны. Среди тысячи наших привычных поступков мы не найдем ни одного, который бы мы совершали непосредственно ради себя. Посмотри: вот человек, который карабкается вверх по обломкам стены, разъяренный и вне себя, будучи мишенью для выстрелов из аркебуз; а вот другой, весь в рубцах, изможденный, бледный от голода, решивший скорее подохнуть, но только не отворить городские ворота первому. Считаешь ли ты, что они здесь ради себя? Они здесь ради того, кого никогда не видели, кто нисколько не утруждает себя мыслями об их подвигах, утопая в это время в праздности и наслаждениях. А вот еще один: харкающий, с гноящимися глазами, неумытый и нечесаный, он покидает далеко за полночь свой кабинет; думаешь ли ты, что он роется в книгах, чтобы стать добродетельнее, счастливей и мудрее? Ничуть не бывало. Он готов замучить себя до смерти, лишь бы поведать потомству, каким размером писал свои стихи Плавт… Кто бы не согласился с превеликой охотой отдать свое здоровье, покой или самую жизнь в обмен на известность и славу — самые бесполезные, ненужные и фальшивые изо всех монет, находящихся у нас в обращении? Мы пожили достаточно для других; проживем же для себя хотя бы остаток жизни. Сосредоточим на себе и на своем собственном благе все наши помыслы и намерения! Ведь не личное дело — отступать, не теряя присутствия духа; всякое отступление достаточно хлопотливо само по себе, чтобы прибавлять к этому еще и другие заботы. Когда господь дает нам возможность приготовиться к нашему переселению, используем ее с толком; уложим пожитки; простимся заблаговременно с окружающими; отделаемся от стеснительных уз, которые связывают нас с внешним и отдаляют от самих себя… Наступил час, когда нам следует расстаться с обществом, так как нам больше нечего предложить ему. И кто не может ссужать, тот не должен и брать взаймы.

— Верно, — кивнул Роумэн. — Я вообще-то очень хорошо помню те строки, которые вы подчеркнули накануне нашей встречи, десятого или одиннадцатого… О пытках.

— Изобретение пыток — опасное изобретение, — сразу же откликнулся Штирлиц, — и мне сдается, что это скорее испытание терпения, чем испытание истины. Утаивает правду и тот, кто в состоянии их вынести, и тот, кто не в состоянии сделать это. Я думаю, что это изобретение в основе своей покоится на сознании нашей совести, ибо виновному кажется, что совесть помогает пытке, понуждая его признать свою вину, невинному же она придает силы перенести пытку…

— Память у вас с детства такая? — поинтересовался Роумэн.

— Нет. Я все забывал, когда был мальчишкой.

— Видите… А я все помнил… Зато теперь стал забывать… Закажите-ка еще чего выпить.

— Вам — виски?

— Естественно, не «виши», — ответил Роумэн, поднявшись. — А почему вы не пьете?

— Сегодняшней ночью один из нас должен быть по-настоящему трезвым.

Роумэн усмехнулся:

— Это тоже Монтень?

— Нет, это я, — в тон ему ответил Штирлиц.

— Это вы, — задумчиво повторил Роумэн и снова посмотрел на часы. — Я могу обратиться к вам с просьбой?

— Конечно. Это, впрочем, не означает, что я ее безоговорочно выполню.

— Я дам вам три телефона, доктор. По первому вы пригласите к аппарату сеньора Хайнца Достера. По второму — Адольфа Зайделя, а по третьему — сеньора Эухенио Парреду.

— Пригласил. Дальше?

— Вам эти имена неизвестны?

— Нет.

— А Фридрих Кальбах?

— Не слышал даже.

— Хорошо… Скажете каждому из них следующее: «Я жду вас на чашку кофе, пришел контракт, надо обсудить условия, при которых мы его подпишем. Только возьмите мой сигареты, здесь продают только „Дукадос“. Такую просьбу выполните?

— Выполню. Время и место встречи сеньоры Достер, Зайдель и Парреда знают?

— Да. Они сразу же придут туда, куда должны прийти.

— Эти люди относятся к числу ваших врагов?

— Да. Я когда-нибудь покажу вам их фотографии. Думаю, вы вспомните эти лица; коридоры РСХА были не такими уж темными, чтобы не заметить тех, кто шел тебе навстречу.

— Вполне светлые коридоры, — ответил Штирлиц. — Черта заметишь, не то что лицо того, кто идет тебе навстречу.

— Телефон внизу, доктор. Не станете возражать, если я буду присутствовать при ваших разговорах?

— А если бы возразил?

Роумэн потушил сигарету в пепельнице и поднялся со стула.

…Все три человека были на месте; вопросов не задавали, ответили, как по-писаному, видимо, словами отзыва; звонку не удивились, значит, Гаузнер не врал…

— А теперь, — сказал Роумэн, когда Штирлиц положил трубку, — не сердитесь на меня и отойдите в сторонку, я должен сделать мой звонок…

— Я подожду наверху?

— Нет, подождите здесь. Только в сторонке. Я буду секретничать, не взыщите…

…Вутвуд выслушал Роумэна, сказал, что он перенесет разговор, заказанный с Чикаго на ночь, если действительно Пол обещает ему сногсшибательную сенсацию, и пообещал приехать на автостанцию, куда прибывает рейс из Севильи.

…Эронимо по-прежнему не отвечал: ни на работе, ни на конспиративной квартире, где они обычно встречались, его не было; Роумэн позвонил домой полковнику, встреча с ним была совершенно необходима; служанка ответила, что «сеньор коронель уехал в командировку».

— Когда? — удивился Роумэн, мы же виделись накануне моего вылета, он ничего не говорил ни о какой командировке, странно.

— Сейчас я позову сеньору, одну минуту, пожалуйста.

Сеньора сказала, что Эронимо срочно вылетел куда-то сегодня утром; о, ведь он никогда не говорит, куда он поехал, это вопрос службы, я не вправе интересоваться; нет, нет, он ничего никому не просил передавать, очень сожалею, а кто звонит, простите?

Роумэн задумчиво положил трубку; вот оно, понял он. Теперь я еще ближе к финалу. Его скоропалительный отъезд, если он действительно уехал, не случаен. Его, видимо, вывели из дела, я теперь лишен связи с его ведомством, помощи ждать не от кого… Значит, сегодня что-то произойдет. Что?

— Что? — переспросил Штирлиц и вздохнул. — Поскольку я не знаю всего, что знаете вы, буду строить логическую схему, совершенно голую, а вы корректируйте, соотнося с той информацией, которой владеете…

— Знаете, я тоже умею мыслить логически, так что не стоит меня этому учить. Я задам вопрос еще более однозначно: как бы поступили люди Гиммлера, если бы некто, из стана их противников, узнал то, чего он не имел права знать?

— А как бы в этом случае поступили вы?

— Я бы думал, как надо поступить, чтобы информация, ушедшая к противнику, стала дезинформацией. Я бы думал, как можно ее перевернуть, обратить против моих врагов.

— Времени хватает?

— Нет.

— Это немаловажный фактор… Скажите мне… В какой мере и с каких пор дело вашего друга Эйслера может быть каким-то образом связано с тем, что вас сейчас занимает?

— Попали в десятку.

— А если так, в чем уязвимость вашей позиции?

— В ее неуязвимости, как ни странно.

— Верно… Итак, люди Гиммлера могли бы пойти по двум путям: либо они должны устроить такую провокацию, которая сделает вас их послушным орудием — перевербовка и все такое прочее, либо вас должны устранить. Немедленно. Сегодня же…

— Первое исключено, — отрезал Роумэн. — Им не на чем меня прижать.

— Тогда поезжайте в посольство и ударяйте оттуда по вашим врагам залпами информации. Вам ведь есть что сказать?

— Захотят ли меня услышать, доктор? Как бы этот залп не обернулся против меня с еще большей неотвратимостью, чем возможный выстрел Гауз…

— Я не обиделся, — сказал Штирлиц, заметив, как Роумэн прервал себя. — Это ваше дело, а не мое, вы вправе распоряжаться именами людей, никому другому их не открывая.