Изменить стиль страницы

— А что все-таки случилось, Пабло? — спросил Эронимо; (он называл Роумэна не «Пол», а «Пабло», по-испански); сегодня полковник был в нежно-голубом костюме; он менял их ежедневно, его гардероб, казалось, был составлен из всех цветов радуги; глядя на Эронимо, не надо было гадать, какой сегодня день: в среду он надевал синий костюм, в четверг — бежевый, в пятницу — салатный, понедельник был отмечен голубым, вторник — черным, в этот день он делал доклад руководству, — генерал Эспиноза был человеком старой закваски, долго жил в Германии, черный цвет почитал самым достойным для чиновника, мирился лишь с красным или голубым галстуком, да и то потому, что черно-бело-красное определяло цвет нацистского флага, а голубое — символ фаланги, очень патриотично.

— Что? — рассеянно переспросил Роумэн. — Я не слышал тебя, прости…

— Я спрашивал… У тебя какие-то неприятности?

— Пока — нет, — ответил Роумэн. — Ты убежден, что данные нашего наблюдения не будут оформлены в документ, который придется доложить генералу?

— Не думай об этом.

— Я не могу об этом не думать, Эронимо. Я не хочу, чтобы об этом мероприятии знал кто-либо, кроме тебя.

— Не исключено, что об этом узнают другие.

— Кто именно?

— Фернандес.

— Тот, который сражался в «Голубой дивизии»?

— Да.

— Значит, об этом узнают его немецкие друзья?

— Вряд ли. Его сын должен ехать в Нью-Йорк. Он мечтает дать парню ваше университетское образование. Да и потом сейчас не очень-то модно дружить с немцами… Заметил, пресса стала всячески подчеркивать, что мы были нейтральны во время войны?

— Можешь пообещать Фернандесу помощь… Я окажу содействие его сыну, посмотрю, чтобы мальчику уделили внимание в Нью-Йорке, пусть только держит язык в заднице.

— Хорошо, я с ним переговорю… Но он же не нуждается в деньгах… Его тесть купил фабрику в Севилье…

— «Уделить внимание» вполне гуттаперчевое выражение, Эронимо. Его можно трактовать по-всякому… Можно уделить внимание для того, чтобы бедному парню не плюнули в лицо за то, что его отец воевал на стороне Гитлера… Объясни ему, что в Штатах очень не любят тех, кто был с нацистами… У нас ведь разговор короткий, оружие может носить каждый, право закреплено в Конституции — «для защиты собственного достоинства»… Передай, что я готов с ним увидеться.

— Хорошо. Я это сделаю.

— Объясни, что сегодняшнее наблюдение было нужно не столько для дела, сколько для меня лично… Скажи, что я ревнивый старик и что на услуге, которую ты мне оказываешь, меня можно взять на крючок… И это будет выгодно не столько дедушке, сколько тебе, лично тебе… Ну, и, понятно, ему, Фернандесу…

Эронимо усмехнулся:

— Все-таки американцы неисправимые люди; всем хотите навязать свою логику, всем и во всем. Нельзя в разговоре с испанцем, в котором тем более ты заинтересован, употреблять слово «выгода», Пол. Это не по правилам, не по нашим правилам, понимаешь? Надо говорить о родстве душ, о законе дружбы, о готовности на любую жертву, о том, что тебя не интересует корысть, что ты ненавидишь тех, кто думает о выгоде, это удел арабских мудрецов и еврейских торгашей, ты должен говорить о возвышенном и вечном, тогда только взрыхлится поле для делового сотрудничества, в котором учтены все ставки…

— Ничего, — усмехнулся Роумэн, — когда выписываешь чек без всяких там рассусоливаний, это тоже не так уж плохо. Мы не видим ничего обидного в деловом партнерстве.

— А мы видим. Когда ты выписываешь чек и говоришь, чтобы я обратил деньги в пользу обездоленных, это — по нашим правилам, хоть я на эти деньги сразу же куплю бриллиант своей подруге… Но если ты сунешь мне конверт на расходы, я обязан бросить его тебе в лицо… Мы же Дон Кихоты, не забывай это, самые иррациональные рационалисты…

— Слава богу, ты — исключение.

— Так я не испанец. Меня перепутали в родильном доме, мама лежала в одной палате с женой английского дипломата, ей меня по ошибке подсунули в кровать, у меня же островной менталитет, Пабло, я прагматик с рождения, я начал копить деньги в детстве, как настоящий инглез, — усмехнулся Эронимо, — испанец брезгует этим занятием, для него главное — разговор о возвышенном, мечта о несбыточном, рассуждение о бренности, а не земной суете…

Что ж они ничего не сообщают, подумал Роумэн; мечтают о несбыточном? Хорошее занятие для агентов тайной полиции… Пусть уж лучше называют себя нацией Санчо Пансо, тот был близок нам по духу, вполне деловой человек, хоть слишком осторожный. Болезнь всех бывших — будь то народ или человек… Крах былого величия Испании родил национальную нерешительность. Слава богу, мы начинали нашу историю на чистом холсте, учли опыт мировой истории… Учли? А почему тогда вызывают на допрос Эйслера? Беспамятство? Или национальная молодость? Отсутствие исторического опыта? Фашизм начинается с неверия… Верно. Но почему про это сказал нацист Штирлиц?.. К такому можно прийти, лишь если честен и бесстрашно смотришь на свое прошлое, а ведь он обязан его бояться. Но он чего-то недоговаривает, постоянно что-то скрывает, и глаза у него совершенно особые… Я слишком хорошо знаю глаза его коллег, в них виден страх, ил и же нездоровый фанатический блеск. Любое массовое движение абсорбирует огромное количество одержимых идиотов, которые не умеют думать сами, поэтому то, во что им удалось поверить, кажется им истиной в последней инстанции… Для таких отрицать прошлое — значит выступать против самих себя. Кому этого хочется? Но Штирлиц ведь выступает против прошлого? Иначе он бы не был так точен в оценках минувшего, они у него разящи.

Роумэн с тоской посмотрел на телефон; молчит, как тыква.

Что ты хочешь себе сказать, подумал он, когда то и дело возвращаешься к этому самому доктору Брунну, у которого так много фамилий? Или ты все еще не готов к тому, чтобы сказать что-либо? Все еще прикидываешь комбинацию? Но ведь ты получил однозначный приказ из Вашингтона: Штирлиц должен быть сломан, унижен и завербован. «После того как вы его перевербуете, — вспомнил Роумэн сухие слова телеграммы, — и проверка подтвердит его компетентность в тех делах, которые ему будут поручены, вы получите дополнительную информацию о том, как и где его использовать». А я и так знаю, где его можно использовать, подумал Роумэн, я это знаю лучше вас, вашингтонских мудрецов, он обязан стать моим осведомителем и освещать здешнюю нацистскую эмиграцию, а потом ту, которая укрылась на юге Америки. Я должен получать от него самую достоверную информацию, потому что он выполнял серьезные поручения как Шелленберга, так и Мюллера. Пусть попробует отказаться, передам на него все материалы в мадридскую полицию, попрошу арестовать и выдать Нюрнбергскому трибуналу за убийство шведки Фрайтаг на пароме. Этого достаточно для того, чтобы его вздернули. Да, но он не дрогнул, когда я врезал о Фрайтаг. Он предложил мне включиться в расследование этого дела: «Отправьте меня в Нюрнберг, я буду отвечать перед судом, я не боюсь ответственности». Этим он выбил козырь у меня из рук.

— Что же они молчат? — спросил Роумэн.

— Значит, говорить нечего, — улыбнулся Эронимо. — Судя по твоему настроению, тебе было бы приятнее, если бы ничего не случилось. Или я ошибаюсь?

— Ошибаешься. Пусть бы случилось то, что должно случиться, но только как можно раньше.

— Это бывает в романах Жюля Верна, дорогой Пабло. Его романы сначала были начерчены на листах ватмана, а потом перенесены на страницы рукописи. Это игра, а не романы. Жизнь есть ожидание… Настоящая литература, если она зеркало жизни, — тоже ожидание…

— Триппер, случаем, не подцепил? — спросил Роумэн. — Слишком велеречив… Как у венеролога…

— У тебя большой опыт по дурным болезням?

— Я бы не сказал, что очень большой, но какой-то все же есть. Мужчина без триппера вроде неподкованного коня…

Зря я его обидел, подумал Роумэн. Они обижаются там, где нормальный человек просто посмеется… Горцы, обостренное чувство собственного достоинства… Пусть бы тогда пристрелили своего каудильо… Он их не словом обижает, а самим фактом своего над ними владычества… Маленький, хитрый, необразованный болван правит нацией, которая родила Сервантеса, Колумба и Гойю, уму непостижимо. Неужели и у нас такое возможно? Конечно, возможно. Будто наш Трумэн много интеллектуальнее их дедушки? Что напишут пресс-секретари, то и скажет… Манекен… Как мог Рузвельт назвать его своим вице? Неужели законы политики сильнее здравого смысла? Неужели привычное — держать рядом с собою бездарь, которая не опасна, — выше логики? Неужели лидер забывает, что и он бренен? Неужели он всерьез думает о вечности? Ведь не мог же Рузвельт не понимать, что когда-то придет старуха с косой и пригласит на экскурсию в то государство, откуда никто еще не возвращался… Почему он не предложил Уоллесу остаться с ним еще на один срок? Слишком умен и самостоятелен? Пусть до тебя дотягиваются талантом, это же не страшно… Ужас начинается, когда тебе приходится становиться на корточки, чтобы сравняться со своим окружением, мышцы не выдержат постоянного стояния на карачках, ты же не гимнаст, а президент…