Изменить стиль страницы

Работа-IX

— Геннадий Александрович, объясните-ка мне, пожалуйста, — Славин подвинул Кулькову чашку кофе, — отчего вы так опрометчиво обошлись с сотенной ассигнацией? Неужели не могли ее сбыть как-то иначе? Зачем рассчитывались ею в доме друга?

— Случайность, — ответил Кульков без раздумья, и Славин понял, что человек, сидящий напротив него в мягком кресле, за маленьким, изящным столиком, где обычно располагались Груздев, Гречаев и Коновалов, давно и многократно продумал линию поведения, открывая далеко не все, что знает, но лишь то, что ему по каким-то неведомым соображениям выгодно.

Славин пришел к этому заключению после того, как Груздев положил перед ним кипу папок, в которых были собраны беседы со всеми, кто знал Кулькова или даже встречался с ним в течение последних двадцати пяти лет. Савватеев, кандидат наук из института, заметил между делом, что Кульков, учась в аспирантуре (диссертацию тогда не защитил, профессор Иванов помог сложить ее много позже, практически написав от начала до конца), болезненно, с какой-то даже истеричностью относился к успехам своих соучеников.

— Послушайте, полковник, — сказал Славин, — а не посмотреть ли вашим коллегам все персональные дела профессора Иванова? Раньше завистники — в лице Сальери — давали яд, нынешние пишут анонимочку, но это, пожалуй, еще пострашнее яда, можно долго наслаждаться видом мучений оболганного. Воистину: «Ах, какая благодать кости ближнего глодать!»

Дело профессора затребовали из архива научного центра — пухлое; бумажка подшита к бумажке; неподписанное грязное заявление, с которого, еще в молодости, начались все его катавасии, было напечатано на машинке; просчитали на компьютерах, и оказалось — Славин поначалу ничего не мог понять, а потом лицо его внезапно перекосила гримаса какой-то яростной гадливости, — что отстучали заявленьице на пишущей машинке самого Иванова; каково?! Славин позвонил профессору, договорился о встрече, предложил увидеться в кафе. Выехал сразу же, полагаясь на то, что беседа окажется саморегулирующей; времени на подготовку не было, полнейший цейтнот.

— Что вы грустный? — спросил Иванов, мазанув своими маленькими, кабаньими глазками осунувшееся лицо Славина.

— Любимая бросила, — ответил тот. — Хожу по пустой квартире, думаю, как бы поскорее удрать на море, предварительно закончив очерк о вашем брате…

— Если бросила, очерк не получится… Работа идет хорошо лишь в моменты влюбленности: подъем душевных сил, желание самоутверждения, смутная надежда потрясти ту, которой отдал сердце…

— У кого как, — возразил Славин. — Один мой приятель, композитор, лучше всего работает, когда его бросает очередная жена… «Страдание угодно моей душе, — уверяет он меня. — Без страданий не было бы Достоевского». Когда я заметил, что Тургенев состоялся на иной концепции, как, впрочем, и Толстой, он обвинил меня в непонимании нашего национального духа…

— Не сердитесь на него, — вздохнул Иванов. — За вольно трактуемое понятие национального духа прячутся, как правило, беззащитные люди, неуверенные в себе, полагающиеся на спасительную множественность…

Славин усмехнулся:

— Мои слова.

— Я не честолюбивый, — усмехнулся Иванов. — Считаете своими — и считайте на здоровье, какая разница чьи, в конце-то концов.

— Я хочу вам предложить мороженое с вареньем и тортиками… Как отнесетесь к такой перспективе?

— Положительно.

— Все-таки наше мороженое самое вкусное, нигде в мире нет вкусней…

— Ну уж! — возразил Иванов. — Ничего подобного! По мне, самое вкусное мороженое у французов…

— Да? — удивился Славин. — Странно, я полагал, что уж в чем в чем, а в мороженом мы уверенно обогнали передовые капиталистические страны… Вы, кстати, где были за границей последний раз?

— В Берлине.

— А до этого?

— Не помню… Кажется, в Будапеште…

— А в Париже когда были?

— Когда меня еще к буржуям пускали… В семьдесят первом, по-моему…

— А почему потом перестали пускать?

— Занялся новой темой… Закрытая, как у нас говорят… Ну и… Меня, кстати, это не очень и трогает… Я здесь люблю жить. Да и потом с нашими-то командировочными на Западе себя чувствуешь как бедный родственник… Я в Альпах хотел подняться на фуникулере, снежные поля посмотреть, так один билет тридцать швейцарских франков стоил… Чуть не половину того, что дают на день! Ну их к черту! Здесь я человек, а там ходячий арифмометр: броди мимо витрин и подсчитывай, кому что купить, а в номере грызи сухую колбасу! Срам… Я привык жить широко… Здесь. Дома.

— Вас перестали пускать не из-за того, что вы занялись закрытой темой, Георгий Яковлевич, — грустно заметил Славин. — На вас анонимку написали… Очень подлую. С этого все дело и закрутилось…

— Так их на меня все время пишут. — Иванов пожал плечами. — Я привык. Человек ко всему привыкает… Это в молодости возмущаются, ищут правду… А в моем возрасте приходится экономить время; я теперь и в горы беру с собой работу, и на море… Это в радость, если работать интересно, кайф, как говорят молодые.

— А кто еще занимался темой, аналогичной вашей?

— Черт его знает… Как-то меня это не интересовало… Хотько занимался, Влас Хотько, профессор из Киева… Очень интересный теоретик… Вайцман… Фима Вайцман… Вот и все, кажись…

— Так ведь кандидатская почти на такую же тему была у этого… Вылетело из памяти… Что-то связано с сумками…

Иванов рассмеялся:

— У Кулькова? Сюжет из Чехова, лошадиная фамилия… Нет, диссертация Гены не в счет…

— Что, не интересная?

Неуловимая улыбка тронула тонкие, жесткого кроя, губы Иванова; интересно, что он ответит, подумал Славин; сам же ему писал диссертацию…

— Трудно сказать. — Иванов попробовал мороженое, удовлетворенно кивнул: — Между прочим, действительно, очень вкусно, я такого не ел, беру на вооружение… Что касается диссертации Кулькова… Гена ведь больше организатор… Как теоретик он не слишком силен… Честно говоря — но это, конечно, между нами, — я ему помог сделать эту работу…

— По старой дружбе?

— Опять-таки на ваш вопрос ответить нелегко… Гена относится к тому типу людей, с которыми нельзя дружить… Он удобный, очень славный, удобный человек, но друг…

— По-моему, «славный человек» вполне может быть синонимом понятия «друг».

— Вы хорошо чувствуете слово, — заметил Иванов. — Вы правы, я употребил не то выражение… Разве у вас нет таких знакомых, которые журчат, не раздражают вас, а, наоборот, рассказывают новости, готовы услужить? Есть, конечно… И вы им тоже готовы помочь…

— Слушайте, а вы ему часто ключ от своей квартиры давали? — неожиданно для самого себя спросил Славин и сразу же пожалел об этом.

— Не ваше дело, — грубо ответил Иванов и посмотрел на Славина с удивлением и нескрываемой неприязнью. — Бестактно задавать вопросы такого рода.

— Я бы не посмел задать вам этот, как вы говорите, бестактный вопрос — вы правы, он действительно некорректен, — если бы анонимное заявление о том, что вы скрытый антисоветчик, не было напечатано на вашей машинке…

— Что?! — Иванов даже откинулся на спинку стула.

— Оно самое.

— Не может этого быть!

— Я говорю правду.

— Не может быть, — повторил Иванов. — И потом — откуда вам это известно? Кто вам мог сказать, что заявление против меня было написано на моей же машинке? Этим следствие занимается, а вы…

— А я? — спросил Славин.

Иванов отодвинул от себя мороженое:

— Знаете, мне что-то не хочется с вами говорить. Точнее сказать, мне вдруг расхотелось с вами беседовать.

Славин достал из кармана страничку, на которой был напечатан неподписанный текст: «Антисоветские высказывания, анекдоты, пьянки, цинизм», — и молча протянул Иванову:

— Это стоило многих часов работы в архивах, Георгий Яковлевич… Так что, пожалуйста, смените гнев на милость.

— Не хочу я читать всякую гадость, — упрямо повторил Иванов, но в голосе ею уже не было той внезапно возникшей отчужденности, которая слышалась только что.