Изменить стиль страницы
* * *

Меньше чем через год после нашего знакомства с Даниэлем мне рассказали, что Юлик и его друг опубликовали за рубежом свои произведения под псевдонимами. Даниэль взял имя Николай Аржак, его друг назвал себя Абрам Терц. Эти имена я слышала по «голосам» зарубежного радио и знала, что Аржак писал рассказы, а Терц — критические статьи о соцреализме и ядовитую сатиру.

Я не стала спрашивать имя человека, скрывавшегося под псевдонимом Терц. Знакомая, рассказавшая мне об этом, могла и не знать подробностей. К тому же я и без лишней информации была в шоке: Юлик, которым я так восхищалась, позволил иностранцам напечатать свои сочинения! Одно дело говорить правду у себя дома и совсем другое — за рубежом, где так много настоящих врагов нашей страны.

В середине шестидесятых мною еще владела советская ксенофобия, пережитки учения о «прогрессивных силах» и «силах реакции», о «классовой борьбе» и т. п. Но я уже научилась распознавать подобные мысли и каждый раз, когда они возникали, прилагала все возможные усилия, чтобы их побороть.

Пока приятельница продолжала рассказывать, я искала объяснения поступку Юлика. И сразу в голову пришел Герцен. Разве он не уехал за границу, чтобы издавать «Колокол» — газету, ставшую библией российских западников? Он печатал ее на Западе, потому что не мог этого делать в России. Даниэль сделал то же самое.

Затем меня стало беспокоить другое. Если приятельница рассказала мне конфиденциально о том, что Даниэль и его загадочный друг опубликовались за рубежом, то она может так же, по секрету, рассказать об этом кому-то еще. Даже если секрет передается от одного надежного человека к другому надежному человеку, то в какой-то момент он перестает быть секретом. И действительно, вскоре один из приятелей предложил:

— Могу тебе сказать, кто такие Аржак и Терц на самом деле.

— Я не хочу это знать, — ответила я без колебаний.

Мне не хотелось участвовать в случайном раскрытии тайн, когда речь шла о жизни и смерти.

* * *

Осенью 1964 года среди московской интеллигенции распространилась любопытная история. На защите диссертации в Институте истории искусств, перед голосованием, один из присутствующих в аудитории попросил слова.

— Мне не хотелось бы никоим образом влиять на решение ученого совета, но я вынужден воспользоваться возможностью обратиться к собравшимся сейчас, так как другого случая не будет, — начал он.

Аудитория притихла, и дальнейшие слова прозвучали, как гром среди ясного неба:

— Перед вами человек, который донес на меня и еще одного студента, когда мы учились в МГУ. Из-за него мы отсидели по пять лет в лагерях.

— Да, но после 1953 года я ни на кого не доносил, — выпалил в ответ соискатель ученой степени.

Историю эту много раз пересказывали, что не добавляло ей достоверности. Даже когда я услышала имя автора диссертации — Сергей Хмельницкий, я осталась равнодушна — имена имеют обыкновение забываться. Обвинителем выступал Юрий Брегель, научный сотрудник Института востоковедения, — его имя тоже ни о чем мне не говорило.

Прошло несколько лет, и я снова услышала об истории с Хмельницким, но на этот раз было названо имя и второй жертвы — Володя Кабо, мой однокурсник, которого арестовали после археологической экспедиции осенью 1949 года. Спустя месяц арестовали Брегеля. Этому предшествовала встреча с Хмельницким, который и рассказал об аресте Кабо, а также оказался свидетелем того, как опасавшийся ареста Брегель уничтожал свои дневники. В ходе допросов Брегель и Кабо узнали, что на них обоих донес Хмельницкий.

Рассказывали, что после унижения, испытанного на защите диссертации, Хмельницкий попросил Брегеля и Кабо встретиться и поговорить.

— Вы понимаете, что подставили мою семью? — спросил возмущенный Хмельницкий.

— Мы такую цель не преследовали, — сказал Брегель.

— А ты о наших семьях подумал, когда нас сдавал? — парировал Кабо.

Хмельницкий:

— Вы потеряли пять лет, а я теперь потеряю всю жизнь.

Кабо:

— Это твой просчет. Если б не смерть Сталина, мы потеряли б свои жизни, а ты продолжал бы в том же духе.

Хмельницкий:

— Так посоветуйте, что мне делать?

Брегель:

— Совет надо было спрашивать в 1949-м.

Подвергнутый остракизму, Хмельницкий уехал из Москвы в Среднюю Азию.

Глава 5

Дядя Боря жил в здании бывшего особняка на Дворцовой набережной, недалеко от Зимнего дворца. Его однокомнатная квартира когда-то была частью бального зала. Из огромного окна открывался панорамный вид на противоположный берег Невы. Прямо напротив — Петропавловская крепость. Здесь в бастионной церкви покоятся останки Петра Великого — первого российского западника. Недалеко от царской усыпальницы содержались в заточении другие западники — декабристы. Пятеро из них были повешены в бастионе. Император Николай Первый, подавивший восстание декабристов, тоже нашел здесь свой последний приют. Если дойти по набережной до Литейного моста, справа будет виден зловещий «большой дом», как называли ленинградское управление КГБ. Соседство более чем пикантное для такого закоренелого антисоветчика, как дядя Боря.

Шел сентябрь 1965 года. Мы с дядей собирались отправиться в путешествие на машине, и пока он бегал по своим делам, я, как заправский турист, ходила по крепости. Обошла бастионы, куртины, равелины — гигантскую политическую тюрьму, через которую прошел цвет русской интеллигенции и революционного движения. Оттуда направилась к другой, печально знаменитой, тюрьме «Кресты». Здесь «под красною, ослепшею стеною» Анна Ахматова часами простаивала вместе с тысячами матерей и жен, пытавшихся передать посылку или что-либо узнать о своих близких. Когда-нибудь у этой стены ей поставят памятник — вот здесь, в трехстах шагах от ворот, примерно в середине той очереди.

Путешествие началось. Мы ехали на Валдай, в Михайловское, где отбывал ссылку Пушкин. Юный и дерзкий, восстававший против традиций и косности, он был изгнан из Санкт-Петербурга. Его изгнание представлялось мне глупостью того же порядка, что и характеристика Ахматовой — «полумонахиня-полублудница». И Жданов — слишком ничтожная фигура, чтобы заставить замолчать Ахматову, и царь — не ровня Пушкину.

Дядя Боря вел машину, а я смотрела по сторонам и читала наизусть стихи любимого поэта. Казалось, я узнаю места, к которым относятся те или иные строки. Мы доехали до Горького (так в советское время назывался Нижний Новгород). Там я получила письмо «до востребования»: Наташа сообщала, что Юлик и Андрей «сильно заболели». Я поняла — они арестованы. Стало ясно, что Терц и Синявский — одно лицо.

Ну и нация! Ну и история!

* * *

Мы погрузились вместе с машиной на баржу и почти неделю плыли вниз по Волге. У меня из головы не выходила полученная новость. Хотелось обсудить ее с дядей Борей, но сначала пришлось бы многое ему объяснять — рассказать о моих друзьях, о разветвленной сети компаний, объединявших московскую интеллигенцию, о нашем товариществе, образе жизни и спорах, песнях и поэзии, о «физиках» и «лириках». Дядю Борю больше всего интересовала структура власти, и это он понимал так: шайка паханов захватила власть, и теперь они делают что хотят. Но не в силах был понять, что изменения могут прийти снизу. Не видел никакой пользы в том, что люди сидят вокруг стола и разговаривают. Не верил, что пустая на первый взгляд болтовня может иметь какое-то значение. Оставалось смириться с тем, что мой дядя — продукт другой эпохи.

Вернувшись в Москву, я узнала от Наташи подробности. Андрея Синявского арестовали 8 сентября на выходе из квартиры. Юлик поехал в Новосибирск уговаривать Ларису вернуться. Она защитила диссертацию и получила работу преподавателя в местном университете. С ней был их четырнадцатилетний сын Саня. Лариса настроилась на окончательный разрыв.

В Новосибирске Юлика трижды вызывали на допросы в КГБ и предписали вернуться в Москву. Это означало, что арест неизбежен{7}. Арестованному нужна жена — нанять адвоката, помогать выстраивать защиту, отслеживать весь процесс, сообщать друзьям обо всем, что происходит, передавать продуктовые посылки, навещать в лагере. Лариса смирилась с неизбежностью этой роли. Юлика арестовали 12 сентября, едва он успел выйти из самолета в аэропорту Внуково.