Изменить стиль страницы

Впрочем, озорству скоро пришел конец: в день, когда с военных транспортов высадились японские войска и заняли город, трое молодых людей решили бежать, чтобы драться по-настоящему. Ву Лаодзянь не сомневался, что зачинщиком был именно Ланкао, что это он настропалил его сыновей, и никогда не простил своему воспитаннику его затеи. А теперь он снова здесь, вот он — после стольких лет!

В последнее время старик все хуже и хуже видел, даже новые очки в костяной оправе — и те не очень-то помогали. Поэтому он поднес лампу к самому лицу Ланкао, долго вглядывался. Парень, что называется, заматерел, превратился в молодого мужчину, его даже можно было бы назвать красивым, не будь этой глубокой борозды на щеке: от уголка глаза почти до уголка рта. Ву Лаодзянь поднял лампу повыше, и в круг света попали стоявшая в тупике крытая рикша и полуголый, мускулистый кули рядом с ней. Кажется, в рикше еще кто-то был.

— Ты не один? — спросил он Ланкао.

— Со мной товарищ, бо Лаодзянь. Можно вкатить рикшу? Я все объясню.

— Раз он с тобой, можно.

На деревянном лежаке, застланном только рогожей, лежал привезенный на рикше Чен Сюцинь, журналист из Чайна Дейли Пост. У него была довольно тяжелая огнестрельная рана бедра, но куда хуже выглядела багрово-красная стопа, вздувшаяся до неимоверных размеров: вывих, наверно, а может, и перелом.

Лаодзянь старательно промыл свой садовый нож рисовой водкой, крест-накрест рассек бедро и извлек пулю. Потом тщательно выдавил гной и промыл пулевое отверстие единственным имевшимся у него дезинфицирующим средством: той же рисовой водкой. Перед тем, как перевязать, он посыпал рану каким-то желтовато-зеленым порошком из трав и сушеных грибов. Кому, как не старому садовнику, знать, что лучше всего залечит запущенную, инфицированную рану!

— Кто же в вас стрелял? Пулю-то я вытащил, но мякоть у него размозжена, а зараза дошла почти до кости… мясо гнить начинает, понимаешь? Да и стопа мне очень, очень не нравится! — приговаривал старик, накладывая тугую повязку на отекшую ногу. Он вдруг поднял голову и с тревогой взглянул на Ланкао: — Вы, часом, не впутались во что-нибудь… негожее? Вроде воровства, или чего похуже? Знаю я тебя, ты шалый!

От боли на лбу раненого выступили бисеринки пота; чтобы не закричать, он изо всех сил сжимал зубы. Озабоченно глядя на него, Ланкао ответил:

— Да я уже давно не шалый, бо. Только и осталось, что прозвище… да вот отметина на лице. Ни от того, ни от другого не избавишься… Ни во что негожее мы не впутывались. Японская полиция его ранила, вот кто.

— Японская? За что? И когда это случилось?

— Да уж, поди, недели две назад…

— Две недели?! Вы что, спятили? С такими-то ранами!

— Мы хотели вывезти его из города, да не вышло. Они везде охрану усилили, пришлось возвращаться. С носилками на плечах мимо них не проскользнешь, мы пытались. Когда-нибудь потом я тебе все объясню, а сейчас не могу, — и Ланкао глянул в сторону кули, тихо сидевшего в углу.

Старый садовник проследил за его взглядом и задумался. Здесь, при хорошем освещении, сразу бросалась в глаза разница между этим кули и любым другим, работающим на Нанкинской улице. Лица у всех кули покорные и хитрые — голодные псы, они тоже хитрые, все норовят за спиной у хозяина косточку стащить; и покорные — привыкли, что их за это бьют. Бывают лица до того изнуренные, что вообще лишены всякого выражения. А у незнакомца взгляд был живой, теплый, осмысленный. Что-то неуловимое подсказывало Лаодзяню, что перед ним человек просвещенного сословия — может, учитель, а может, другой какой грамотей, но уж точно не потомственный кули.

«Не тот он, за кого себя выдает! — подумал старик. — Как пить дать, не тот! Да и вся эта история какая-то… темная». Но это он подумал про себя, а вслух спросил, хотя ответа немного боялся:

— А как там мои сыновья? Живы? Ты их видел?

— Старшего, Цюаня, вижу часто. Жив-здоров, шлет тебе поклон. Это он мне наказал у тебя помощи просить, если нужда будет. Иди, говорит, к моему отцу, если что понадобится, передай от меня поклон и проси — он тебе не откажет, я своего старика знаю…

Садовник посмотрел на него недоверчиво, исподлобья:

— Вот, значит, как? Ну, а младший — он-то что сказал?

Ланкао помялся, а потом пробормотал:

— Про младшего не знаю, он в другой армии. У Чан Кайши.

Старик Лаодзянь вздрогнул:

— Выходит, Цюань — у Мао, правильно я тебя понял?

— Да. Цюань — у Мао.

— Как же так? Один сын у Чана, другой у Мао… Но ведь эти две армии воюют между собой!

— Твоя правда, бо Лаодзянь, воюют. Вот до чего у нас в Китае дело дошло: брат воюет против брата, а японец — против них обоих…

Он взглянул на часы, потом на молчавшего кули, и сказал:

— Нам надо уходить, пока не рассвело…

— Как — уходить? Товарища вашего раненого нельзя с места трогать!

— Нельзя. Вот я и думал оставить его у тебя… на какое-то время.

Этого старик не ожидал.

— Оставить у меня чужака, да еще раненого японцами… и… надолго?

— Да как сказать… пока не выздоровеет.

— Значит, надолго!

Тут Ланкао — Ланкао Шалый — в первый раз засмеялся, и от этого глубокий шрам на его лице по-чудному съехал в сторону:

— Значит, ненадолго, дядюшка! Совсем ненадолго! Потому что война скоро кончится. И тогда мы его заберем в больницу — самую большую, самую лучшую. Спасибо тебе, что согласился…

— Кто согласился?! — сердито прервал его Лаодзянь. — Ты пока что моего согласия даже не спрашивал!

— Ну, вот сейчас и спрашиваю: ты готов оставить раненого на улице? Хорошего, честного человека… чтобы он попал японцам в руки?.. Видишь, спросил, а теперь жду твоего ответа.

Старик помолчал, подумал, почесал в седом затылке, провел ладонью по длинной, реденькой, как у средневекового мандарина, бороденке и, наконец, уже совсем сердито сказал:

— Ну и ну! Незваные свалились мне на голову, а теперь распоряжаются, как у себя дома! Ладно, ладно, я разве что-нибудь говорю? Дам ему отвара от боли, он и уснет. Есть такая травка… А ты, когда увидишь сына моего Цюаня, передай ему от меня поклон, да скажи, чтоб в моего сына Люаня он не стрелял. Так и скажи: отец, мол, наказывал!

58

Крытая рикша остановилась у бесконечно длинного причала, к которому были пришвартованы сотни джонок: борт к борту, плотно, как сардины в банке. Эдакий плавучий жилой квартал — один из множества плавучих кварталов, разбросанных вокруг огромного города; где дома-лодки покачиваются в унисон плеску волн. Здесь, в этих джонках, люди рождались, вырастали, обзаводились собственными детьми и умирали, не надеясь и даже не мечтая получить от жизни хоть что-то, что отличало бы их от ушедших поколений.

Несмотря на предрассветный час, добрые хозяйки уже были на ногах: одни выплескивали в реку воду после стирки, другие, сидя на корточках перед маленькими печурками, готовились варить рис для утренней трапезы. В одной из лодок кто-то громко зевнул, где-то заплакал младенец… Начинался новый день: тяжелый, беспросветный, бедняцкий.

Из коляски рикши выбрался Ланкао Шалый, внимательно огляделся и тихонько свистнул. Из-за груды корзин, в которых на рынок возили рыбу, вышел Владек.

Кули — точнее, человек, выдававший себя за кули, — повел их по узеньким мосткам, переброшенным с джонки на джонку, все дальше и дальше от берега, туда, где плескалась и клокотала речная волна. Начавшийся отлив раскачивал большую рыбацкую лодку — из тех, что выходят из устья реки в море, на лов тунца, — которая ждала их в самом конце пирса.

Ланкао и кули отошли в сторону, долго шепотом переговаривались о чем-то и, наконец, распрощались. Кивнув, Ланкао первым прыгнул в лодку, за ним последовал Владек. Затарахтел мотор, кули на прощанье коротко махнул рукой и деловито, не дожидаясь их отплытия, зашагал по мосткам обратно к берегу.

Весь «экипаж» лодки с маленькой дощатой надстройкой на корме состоял из одного-единственного молчаливого босоногого рыбака, судя по внешности, корейца. Уже в открытом море он заглушил мотор и поднял большой черный парус, похожий на расправленное перепончатое крыло огромной летучей мыши, на гигантского ночного мотылька, на огромный дамский веер… Сотни подобных мотыльков — черных, серых, красных — устремлялись из устья реки к горизонту, словно кто-то выпускал их на волю из тесноты метрополиса. Бурые от взвешенных частиц почвы воды Янцзы смешивались здесь с чистым аквамарином океана; берега реки раздвигались все шире и шире, а могучий силуэт Шанхая уходил все дальше на запад, к самому горизонту, и постепенно тонул в тонком предрассветном тумане.