Изменить стиль страницы

Самую что ни есть обычную, ничем не приметную бензиновую зажигалку, из которой вырывался громадный, дымный язык пламени. Единственное, что отличало ее от тысяч других, подобных, было миниатюрное украшение: что-то вроде стеклянной бусинки сбоку. Ее и разглядеть-то было непросто. Однако бусинка эта представляла собой объектив, за которым помещался микрофильм на сто кадров. Целых сто! За три месяца Хильда передала Владеку во время их свиданий на бульварах десять крошечных, меньше соевого зернышка мини-кассет, завернутых в черную фотобумагу. Десять микрофильмов равнялись тысяче страниц сверхсекретного архива барона фон Дамбаха. В фотоателье «Агфа» их проявлял ретушер семейных фотографий Альфред Клайнбауэр, а Чен Сюцинь немедленно посылал их с курьером в Мукден. Задачу по переправке их на ту сторону границы брали на себя другие.

Простое дело, проще соевого зернышка!

48

Жизнь, как отметил ребе Левин, постепенно налаживалась, возобновились даже репетиции оркестра — хотя и ценой огромных усилий, и очень редко в полном составе. Музыканты — то есть грузчики, чернорабочие, ткачи, уборщики — приходили на них все в ту же пагоду-синагогу после тяжелого рабочего дня, смертельно усталыми. Держа под мышкой любимую скрипку, Теодор Вайсберг занимал свое место за дирижерским пультом напротив невиданного ансамбля: давно небритые, заросшие физиономии, драные брезентовые робы и ветхие, латанные-перелатанные костюмы, все еще сохранявшие запах Германии. Когда раздавались первые такты, все словно по волшебству менялось: лица светлели, лучились вдохновением, музыка возвращала этих людей — пусть ненадолго, пусть только в воображении — в ту давно канувшую в прошлое жизнь, которой они жили на концертном подиуме. Они самоотверженно служили любимой музе, но не чурались и некоторого тщеславия: трепетно внимающий им зал, приглушенный свет люстр, букеты от поклонников и корзины цветов от солидных сообществ и организаций — все это тоже доставляло им наслаждение. Ну, и глоток шампанского в фойе по окончании концерта… Сладостно-горькие воспоминания, от которых болью щемило грудь.

Да, жизнь налаживалась, спору нет, только это не касалось самой элементарной стороны человеческого бытия: удовлетворения голода. Потому что большинство обитателей Зоны буквально голодали, а бесплатной кухне аббатисы Антонии едва-едва удавалось обеспечить миску вареного риса в день только самым нуждающимся. Чуть лучше, но все равно за порогом нищеты, было положение тех, кому удалось найти хоть какую-то работу вне пределов гетто. Симон Циннер был не только несгибаемым организатором репетиций оркестра, но еще и душой всех социальных начинаний, и касса взаимопомощи стала его детищем. Взносы в размере 10–20 процентов делались в нее с любого, даже самого незначительного заработка, что позволяло затыкать кое-какие дыры, но не более. Насколько недостаточен был этот фонд, красноречиво свидетельствовал непрерывный рост вызванных недоеданием заболеваний, особенно среди детей.

И все же, и все же… дети стали возвращаться к своим играм. Самые маленькие делали куличики из грязи и, подражая взрослым, «торговали» ими, пользуясь камешками как монетами; те, что постарше, гоняли тряпичный мяч; ну, а подростки, как положено, начинали без памяти влюбляться друг в друга.

Профессор Мендель и его помощники-добровольцы денно и нощно всеми силами старались помочь страждущим, но крошечный лазарет и почти полное отсутствие медикаментов не позволяли справиться с огромным наплывом больных. В некоторых особо тяжелых случаях пациентов удавалось уложить в Центральную больницу Шанхая, но для этого требовалась протекция господина Го, «еврейского царя», и содействие городской администрации, а они сдирали такую мзду, что буквально опустошали бедняцкую кассу взаимопомощи.

Да еще во вселенской сумятице переселения кто-то украл докторский чемоданчик профессора Менделя с его хирургическими инструментами. Эта скандальная история не только еще более усугубила и без того отчаянное положение в лазарете, но и в очередной раз подвергла сомнению расхожее представление о еврейской солидарности. Утрата была невосполнима: Зигмунд Мендель с самого Берлина не расставался со своими инструментами марки «Золинген», дрожал над ними как виртуоз дрожал бы над скрипкой Страдивари; даже за деньги — которых так или иначе не было — достать подобное чудо немецкой технологии в Шанхае не было никакой возможности. Весть об этой возмутительной краже облетела Зону со скоростью лесного пожара и стала основной темой бесконечных пересудов для словоохотливых стариков, собиравшихся перед синагогой. Но толку от них не было никакого — пустое сотрясание воздуха.

Единственным подозреваемым доморощенные детективы объявили мелкого воришку Шломо Финкельштейна. Он, он это, рассудили старики, больше некому. Или сам спер чемоданчик, или знает, кто подлинный герой этой аферы, но покрывает преступника. Когда молва об этом докатилась до Шломо, он заплакал от обиды. Элизабет пыталась его утешить, уверяла, что в ее глазах он вне всякого подозрения, что он хороший, отзывчивый человек и что Зоне со всеми ее сплетниками совершенно не должно быть дела до его «собачьего» бизнеса. Напрасные усилия: беспочвенные подозрения глубоко ранили душу коротышки-толстяка.

Как-то утром Шломо выправил себе однодневный пропуск в город, за что вознаградил господина Го десятью шанхайскими долларами. Само по себе это было делом будничным, только на сей раз путь его лежал не на мясной рынок в Нантао, а в порт, к докам, где среди гор ящиков и тюков за рыбной биржей торговали краденым. Ни для кого, начиная с полиции, это секретом не было, однако блюстители порядка предпочитали не иметь дела с гангстерским синдикатом, который тут заправлял: так называемые «триады» слишком хорошо умели защищать своих людей и свои интересы. В ту, что хозяйничала на рынке краденого и славилась своей мощью и жестокостью, входило самое темное, самое преступное дно Шанхая. Поэтому полицейские считали за лучшее в это место нос не совать, удовлетворяясь скромной ежемесячной подачкой от «триады».

Шломо неспешно, ряд за рядом обходил воровскую барахолку, засунув руки глубоко в карманы своего неизменного, слишком длинного для него пальто. На продажу были выставлены самые разнообразные трофеи карманников: дамские шляпы и сумки, часы, военные бинокли, холодное и огнестрельное оружие, выпотрошенные бумажники, кошельки и портмоне дорогой кожи, золотые украшения, матросские паспорта и все, что только может себе представить самая разнузданная фантазия. А вот и чемоданчик профессора Менделя! Этот редкий экспонат водружен на старый ящик, все три его отделения открыты, выставляя напоказ дорогие хромированные инструменты. На утреннем солнце они блестели как новенькие!

С напускным равнодушием Шломо поинтересовался, почем товар, и продавец сходу запросил тысячу шанхайских: очевидно, он хорошо знал, что реальная цена этого набора по меньшей мере впятеро выше. Шломо начал было торговаться, но никакие азиатские номера не помогали — тот не уступал ни цента.

Тысяча шанхайских долларов! Целое состояние! Таких денег у Шломо не было, да что там — не было даже десятой их доли; тем не менее, он пожелал детально проинспектировать состояние всех скальпелей, щипчиков, пилочек, ножниц, крючьев и прочих приспособлений, чьего предназначения он вообще не мог себе вообразить. В заключение он проверил, не испорчены ли замки чемоданчика.

Вот тут-то в двух шагах от них вспыхнула какая-то совершенно посторонняя распря, продавец на секунду отвлекся — и Шломо, схватив тяжеленный чемоданчик, рванул со всех ног прочь.

На миг онемев, толпа взревела и пустилась в погоню, но нахальный коротышка словно растворился в лабиринте тюков и контейнеров. Обворованные воры шныряли по всем портовым закоулкам, пересвистывались и перекликивались, разыскивая умыкателя их честно украденного достояния даже в таких укромных уголках, где и мышь не спряталась бы, но напрасно — Шломо словно сквозь землю провалился!