Когда вода остыла, она вернулась в спальню. Сначала она набросила на кровать покрывало. Потом приняла две таблетки декседрина и поглядела на часы. Почти девять. Пора в контору. Она быстро оделась, выбрав строгий полотняный костюм песочного цвета, и тщательно накрасилась. После горячей ванны ее волосы завились еще круче. Она разгладила их щеткой, обрызгала из пульверизатора, снова разгладила.
Остановившись у двери Роберта, она спросила у младшей секретарши:
— Он тут?
— Нет, мэм.
Секретарша была молодой и хорошенькой. Маргарет поймала себя на том, что прикидывает, спит с ней Роберт или нет.
— Он позвонил, что будет сегодня дома.
— Спасибо, душка. — Маргарет дружески помахала ей рукой. — Передайте ему, что я спрашивала.
В пять часов, на пути домой, она заглянула в цветочный магазин, купила все фиалки, какие там были, — десяток голубых букетиков, обернутых белым кружевом, — и послала Роберту, написав на карточке своим угловатым почерком: «Эфирной душе. Мне тебя не хватало в конторе».
Это и есть наступление старости, думала Маргарет, пока год проходил за годом. Незаметное притупление чувств, энергии… Личность требует все меньше и меньше. (После целой жизни бешеного требовательного визга, думала Маргарет, такая тишина довольно-таки зловеща.) Ее интерес к мужчинам спадал. Она пускала их в свою постель больше по привычке, чем потому, что ей этого действительно хотелось. Она все еще стремилась к близости, хотя уже ничего не ждала от этого союза. Рубашки, натянутые на потных плечах, больше не будили в ней желания. Твердые бедра, квадратные подбородки уже не казались ей неотразимыми. Она исследовала каждое новое мужское тело тщательно и отвлеченно, сравнивая с остальными. Перестав замечать самого человека. Ее невозмутимый, оценивающий взгляд видел уже не мужчину, но конгломерат всех мужчин, мужских тел…
И она сама — оболочка кожи и костяк, несущий ее плоть, — все больше поддавалась воздействию возраста и прошедших лет. Бедра раздавались все больше. Руки становились дряблыми. Волосы неумолимо седели.
Она начала регулярно красить волосы. И ходить в косметические кабинеты, где наборы катков разбивали накапливающийся жир, где массаж успокаивал ноющую спину. Она чувствовала, как приспосабливается к своей жизни, закутывается в нее, точно в одеяло. Волнение, истерическое веселье исчезли — но они уходили так медленно, что она не почувствовала утраты. Их сменила спокойная уверенность: я вечна, со мной ничего не может случиться. Где бы я ни была, мне все знакомо…
Она послала своего сына в колледж и с чувством исполненного долга присутствовала под проливным дождем на выпускной церемонии. Она поцеловала его, когда он уезжал поступать на богословский факультет, и ничего не сказала.
Она выходила отца после двух новых инфарктов и множества мелких инсультов. И заметила, что ему легче дышать в теплом влажном воздухе. Именно она придумала соорудить огромную оранжерею, чтобы он мог получать облегчение без помощи лечебных средств. По ее плану оранжерею построили во всю длину их новоорлеанского дома. (Два специальных мойщика каждый день протирали стекла снаружи и изнутри.) А затем, потому что безмолвие этого скопления растений — от бугенвилеи, вьющейся под потолком, до фикусов и орхидей на уровне человеческого роста — действовало угнетающе, она добавила клетку с птицами. Ее построили из бамбука — по образцу примитивной рыболовной верши, которую она как-то видела в Бразилии. Клетка имела форму огромной слезы, вытянутый кончик которой упирался в стеклянный потолок второго этажа. Внутри порхали и пели десятки птиц среди ветвей сменяющихся наборов деревьев в кадках — померанцев, лимонов, гардений.
— Это еще что за чертовщина? — спросил отец.
Но оранжерея заинтересовала его, превратилась в любимое развлечение. Его можно было найти там чуть ли не в любое время суток — откинувшись в кресле, он вдыхал густой, сладко пахнущий воздух.
(Анна тотчас построила почти такую же оранжерею в Порт-Белле, только пол был выложен не белым мрамором, а керамической плиткой.)
Маргарет меняла интерьер в доме отца не меньше десяти раз, но ей начали приедаться художники по интерьерам, цветовые гаммы и поиски нужной мебели. Для заключительного эффекта она выписала художника из Нью-Йорка и перестроила все ванные комнаты — морские раковины из оникса, золотые лебеди, витые колонны из алебастра и мрамора и груды белых мехов под ногами. Когда она внимательно оглядела результаты, голубоватые прожилки в мраморе показались ей непристойными. Ну, вот и конец этому — довольно-таки жалкий.
— Папа, если бы ты знал, до чего нелепо выглядит дом!
— Ну и что же теперь? — спросил он. — Переедем в другой и ты начнешь все сначала?
— Нет уж! Это лучший дом в Новом Орлеане. Мне потребовались годы, чтобы создать это великолепие… — Она умолкла и засмеялась. — В нем все доведено до абсурда, ну все!
Он не отступал:
— На что же ты теперь будешь транжирить деньги?
— А это обязательно?
— Ты же это любишь.
— Да, конечно. — Она задумалась. — А ты нет, папа, я знаю. Тебе достаточно сознавать, что они у тебя есть. Поверишь ли, мне иногда снится, что деньги — это что-то вроде дрожжевого теста, которое мы учились ставить в монастыре: поднимаются, раздуваются, вылезают из кастрюль и мисок. Словно что-то живое — растет, ползает, ходит. И прибирает к рукам всю землю.
Старик засмеялся.
— Так оно и есть.
— Ну, я зарабатываю деньги и люблю тратить их на себя. А добрыми делами пусть занимается Анна.
— Попробуй драгоценности. У тебя ведь нет ничего стоящего.
— С моей-то физиономией? — Маргарет нагнулась и поцеловала его сухую, пергаментную щеку. — Папа, если мое лицо обвешать драгоценностями, на него страшно будет смотреть. Баранья отбивная в бумажных фестонах. — Она опустилась на стул в притворном отчаянии. — Нет, папа, мне нужно найти что-то другое.
— Ну, — сказал Старик, — предметы искусства, например?
Маргарет покачала головой, но его слова продолжали звучать у нее в ушах. И неделю спустя после вечеринки, кончившейся особенно поздно, она надела боты, норковое манто и успела на первый утренний рейс в Нью-Йорк. К полудню она уже прошла двадцать кварталов по Мэдисон-авеню, входя в одну картинную галерею за другой, и уплатила девяносто семь тысяч долларов за полотно Утрилло. К трем часам она купила четыре бронзы Манцу и с шестичасовым самолетом вернулась домой. Она совсем продрогла в своем легком шифоновом платье.
Теперь, решив стать коллекционером, она начала пристраивать к отцовскому дому галерею.
— Ну, — сказал Старик, — это уже не дом, а какой-то монумент.
Она пожала плечами.
— Да, он действительно начинает смахивать на гробницу Гранта. Но видишь ли, папа, мне нравится строить.
— Развлекайся себе на здоровье.
Она начала коллекционировать с увлечением, руководствуясь собственным вкусом и покупая сама. Она контрабандой вывезла из Мексики чемодан, полный утвари доколумбовой эпохи. В Вене она купила полдесятка китайских свитков, в Гонконге — десяток тибетских алтарей и отправила их в Америку с поддельными бумагами. Она поехала в Лондон, чтобы заплатить три четверти миллиона за небольшую коллекцию египетских ястребов и греческих ваз.
— Папа, — сказала она, — очень интересно, как они на тебя смотрят. Словно говорят: «Совсем свихнулась, но у нее есть деньги. Только поглядите на этот денежный мешок!»
— И что же ты теперь будешь со всем этим делать?
— Ну… — Она почесала в затылке и состроила самую комичную из своих гримас. — Буду сидеть и смотреть на них, папа.
Но она редко это делала: ее постоянно отвлекали поиски новых пополнений.
Я была, решила Маргарет, безоблачно счастлива. Если Джош когда-нибудь спросит меня — через много лет, когда уже сам поседеет: «Мама, какие годы твоей жизни были самыми счастливыми?» — я отвечу ему — вот эти. Но Джошуа, конечно, никогда не спросит…