Едва мы остановились, как он — нет, нет, нет, нет! — надет шапку и потянулся к ручке двери. А я все не знал, как и что сказать. Вопросов было бессчетное множество, но все они кричали где-то внутри, а слова никак не придумывались. Ну почему озарение — всего лишь миг, а отупение — вечность?!

— Расскажешь ему обо мне? — спросил он тихо, не то с надеждой, не то с удрученностью.

Я вспомнил муки Валентиныча и то, как он вцепился в те злосчастные рисунки. Как рассказать ему то, что тебя самого только что поставило на грань сумасшествия?

— Боюсь, что пока…

— Но он же должен как-то узнать, что есть такой я! Что я рисую! Что эти работы… Я ведь даже звонил ему как-то. Но там и разговаривать не захотели: обращайтесь, мол, в фонд.

— Да я бы с радостью! Но, сам понимаешь, он либо посмеется, либо потребует встречи. Как, как тут быть?!

— Но… можно же как-то выкрутиться. Я — инвалид, социофоб, ни с кем не вижусь… Тем более что так оно и есть!

— Можно было бы — если бы он просто неплохо отозвался о твоих вещах. Но он слишком разволновался — поверь! Теперь точно захочет все узнать.

Он уверенно стал тянуть за ручку.

— Погоди! — отчаянно захрипел я. — Но ты… Ты ведь понимаешь, насколько это все потрясающе. Ты же один такой! Людям…

— А что от меня людям? Ты вон и одному человеку рассказать боишься, а все прочие что — поверят на слово?

Шарф снова почти полностью скрывал его лицо. Он открыл дверцу.

— Да стой ты! — я ухватился за его рукав. — Я что-нибудь придумаю насчет Северцева!

Хотя что тут можно было придумать?

— Извини, я… я не могу сейчас. Тяжело. — Он мягко высвободил руку.

— Ну прости. Поставь себя на мое место! Как еще я мог проверить?

— Да дело не только в этом…

— А в чем?

— В тебе.

— Во мне?

— И во мне тоже.

Он уже выкарабкался на тротуар, когда я почти крикнул:

— Но мы же еще увидимся?

Он метнулся прочь от машины. Секунда — и его не было. Ни в одном из окон, ни в зеркалах. Я выскочил из салона и едва не попал под проносившийся мимо фургон.

Только когда зад снова расползся по нагретому сиденью, до головы дошло, как она сплоховала. Ведь это мог быть он — шанс, долгожданный, великий, тот са…

* * *

«…мый кайф теперь: женский общим сделали. Из-за этой трубы теперь, наверное, месяц на первый ходить».

Долговязый еще держится за ручку закрытой двери, но уже бессильно и обреченно — проходивший мимо коллега, лица которого я даже не разглядел, с легким смешком изуродовал все планы. Сделал их далеко идущими в буквальном смысле: нам теперь тащиться на этаж ниже. Спускаясь, я бегло оглядываю лестничные клетки, коридоры… Нет, тут никаких шансов! Все кишит озабоченным людом.

Дамская комната, хоть и лежа в разрухе, твердит: женщины в этом ведомстве — существа высшего порядка. С пола содрана вся старая плитка, а по углам стоят аккуратные стопки новой — розоватого мрамора. Свежеустановленные унитазы поблескивают по кабинкам обернутыми в целлофан рычажками. Правда, дверцы этих кабинок уже еле держатся, из двух раковин на стене висит лишь одна, подоконник сорван, решетка отвинчена от окна и стоит у стенки, под потолком болтается голая ламп… решетка отвинчена от окна!!! Отвинчена!!! Сердце мгновенно перемещается в горло и начинает колотиться там. Оборачиваюсь. Долговязый так и не зашел следом, оставшись дежурить у двери. Пять нерешительных, хрустких шагов к окну. Внутренние створки раскрыты, на месте болтов зияют черные дыры. За окном — забор из бетонных блоков, мощный, но не слишком высокий. В общем, смогу. Обязан смочь! Шпингалет поддается, но неимоверно скрипит. Я все время оглядываюсь. Но долговязый либо глух, либо занят своими мыслями, либо с кем-то болтает. А может, все разом. Рывок, дребезжание стекла — и одним движением я взлетаю на подоконник. Нос еще не успевает вместить в себя запахи ночной улицы, как я уже повисаю на заборе. И откуда в мышцах вдруг взялось столько мощи! Переваливаясь на другую сторону, слышу сзади чей-то крик. Но он не пугает.

Только придает энергии. А дальше — дальше лишь сырой воздух в лицо!..

— Федя? — Голос Лены в трубке звучит не просто взволнованно. Он — воплощение ужаса.

— Д-да, — нерешительно отвечаю я.

— Где ты? Тебя ведь ищут.

— Лен… Он не объявлялся? Ты ничего не. знаешь?

— Господи, да если б знала! — Она едва не заходится в рыданиях. — Я думала тебе хоть что-то известно! Нас почти каждый день мучают. Извели совсем своими допросами!

— Да я сам ничего не понимаю…

— Федь, скажи, что там случилось? Ты там был? Нам никто ничего не говорит. Но я знаю, знаю, что было это тело! А Вадюша…

Трубка разразилась рыданиями.

— Лен, все образуется. Все хорошо будет…

— Феденька, найди его, найди, пожалуйста. Не ради меня даже. Ради…

Я отключился. Не знает ни йоты. Да и телефон ее наверняка слушают. Так что в моем агрегате теперь тоже нет про…

* * *

«…ку от таких мест, как я понял, — ноль. Зато смешно. Представляете, мы весь вечер убили в том клубе. Мычание какое-то — вроде как духовная музыка! Мы — на подушках, а кругом — патлатые и небритые человеки. Отвары разливали с просветленными лицами — а-юр-ве-ди-че-ски-е! И вокруг все тоже просветленно старались выглядеть. Некоторые даже головой крутили. По мобильному — не моги! Поржать — не моги! Нарушишь чужое кармическое пространство! И вот, только тикнуло одиннадцать и клиенты ушли, эти просветленные — как давай гоготать и глумиться! «Свалили! Восточные техники закончены! Наливай!» Не заметили нас просто — там же мрак кромешный, только китайские фонарики кое-где. А мы ведь несколько тысяч отдали за всю эту медитацию-релаксацию! Я, может, и правда надеялся просветлиться! Не, не денег жалко! Просто потрясаешься иногда тому, какие все…»

Он засмеялся, не закончив. По-доброму, без низких саркастических ноток. Валентиныч вообще был в последние дни непривычно весел и беззаботен. Пригласил меня на дачу — снова просто так, без всяких просьб и жалоб. Собрал друзей, пили чай на террасе, слушали истории, бродили по саду. Я окольными путями вызнавал у других, что с ним: может, в партии продвинулся или здание под фонд выбил… Но все лишь губы выгибали: он же вроде всегда такой.

И только когда я стал все чаще и чаще встречать его у себя в районе — гуляющим пешком у Театра Армии, — меня осенило. У него же там мастерская! Неужели?.. Не верилось, не мыслилось!

— Что? — спросил как-то Валентиныч. — Староват, думаешь, я уже для любви-то?

И вдруг подпрыгнул на полметра. А когда приземлился, добавил:

— Вот так оно бывает иногда. Ате рисунки…

— Твои, которые не твои?

— Мои, Теодор, мои! — Его голос звучал спокойно и весело. — Ты прав был: наверное, я просто подзабыл какие-то вещи. Но главное не это. Главное, что с них все начинается. Они мне показали, каким я могу быть. Нет! Каким я буду!

Меня тоже почти подбросило вверх. Не только потому, что ко всем нам снова возвращался тот прежний он — уверенный и радостный. У меня теперь тоже могло кое-что получиться. Вернее, у нас. У нас с Лысым.

Я так и звал его иногда — и он ничуть не обижался. Волнения оказались напрасными: мой новый знакомец объявился скоро.

Уже через день девчонки из регистратуры, подавляя смешки, сообщили мне, что кто-то все утро названивал и спрашивал «терапевта Федора». Им показалось, я тоже прихохатываю, но это я трясся от волнения. Когда в кабинете наконец раздался звонок, я едва не уронил телефон. По счастью, пациентов не было. Трубка коротко сказала: «Это я. Извини, что сбежал. Не привык ни с кем так долго общаться». Пришлось сделать над собой усилие, чтобы не завопить от радости.

Ну, а дальше — понеслось! Он то звонил каждый день и назначал встречи на пустынных обочинах трасс, то обрушивался внезапно, без всяких звонков, — и все оправдывался, все объяснял то, что и так было очевидно: если молчание золото, то разговор с живым существом — платина в бриллиантовой россыпи. Меня тоже тянуло к нему. Даже головная боль, которая почему-то в его присутствии мучила чаще, не казалась препятствием. Как любая загадка, он влек магнетически, безо всякой рациональной причины. Я прекрасно сознавал, что, возможно, никогда не смогу о нем рассказать — ни Валентинычу, ни кому-либо другому! Но это ничего не меняло. К тому же я был в восторженном изумлении от его познаний — великих безо всякой гиперболы. Создавалось впечатление, что его собственная память не имела дна: даты, люди, события, мифы и загадки — в ее недрах умещалось все. А его квартирка в Озерном была переполнена холстами. В основном они без рам лежали на шкафах — и Лысый сперва никак не желал их показывать. Только после унизительных моих упрашиваний достал некоторые — ранние, как он говорил, — работы. Это было точно не похоже на стиль Валентиныча. У того все выходило эпически подробно. Если дерево — то с каждой прожилкой на листике, если человек — то с лицом почти фотографической детальности… Здесь же властвовали оборванные линии. Природа писалась крупными мазками, лица прорисовывались не полностью, а так, что в глаза бросалась только одна черта. Или выражение. В общем, все больше угадывалось, чем виделось. Ты был не наблюдателем — соавтором… И чем дольше эти работы меня гипнотизировали, тем навязчивей было мое желание вникнуть в тайну их творца. Разумеется, надо было подождать со своим предложением — месяц, два, может, и больше. Но раз уж мы так здорово ладили… Я сказал. А он вдруг: