Изменить стиль страницы

Авез даже с некоторым наивным самодовольством помахал бумажкой, испещренной бледно-желтыми строчками, перед лицом своей внучки.

* * *

Мистер Седжер и Мадат продолжали стоять перед окном. То один, то другой порывался уйти и все же не уходили. И вот они дождались.

По двору в сторону конюшни прошли с фонарем, послышалась возня, и по каменистой почве двора застучали колеса и копыта… Слышно было, что во дворе запрягают лошадь. Настороженное ухо различало тихий говор, то мужские, то женские голоса… Мадат не выдержал и вышел из дома во двор. На воздухе было прохладно, почти морозно, как бывает в горных местностях, и Мадату сразу же захотелось вернуться обратно в дом. Но он пошел под навес, откуда доносились все эти возбуждавшие его любопытство звуки.

Там действительно запрягали лошадь, смирную, старую лошадь, которая уже стояла в оглоблях. Еще не взнузданная, она неторопливо ела, отбирая из охапки сена на земле наиболее лакомые травинки.

Запрягал Мир-Али, здесь же суетился Авез, он подавал зятю сбрую. Они торопились. На линейке, подобрав под себя ноги, сидела девушка. Она куталась в пальто городского покроя, волосы и лицо ее были открыты. И это освещенное месяцем лицо, с темными, слабо намеченными бровями и маленьким ртом, как бы отражало месяц — в нем была такая же желтоватая матовость и даже легкий румянец.

Она первая увидела Мадата, и легкое восклицание сорвалось с ее губ. Мадат поклонился ей, она кивнула ему и отвернулась, покрыв платком голову. Мужчины обернулись к Мадату.

— Асалам алейкюм, молодой человек! Почему вам не спится? — с шутливостью спросил Авез.

— Алейкюм! — ответил Мадат. — Я вообще сплю чутко. Услышал возню на дворе, подумал: не воры ли?.. Час подходящий для похищения красавиц, — с шуткой обратился он к Мир-Али.

— Это дочь моя, — сдержанно ответил Мир-Али, продолжая запрягать.

Он даже не представил Мадата девушке, как этого ожидал и желал Мадат, и того разозлило такое пренебрежение к его особе. Девушка сидела неподвижно, только кончик носа и подбородок видны были из-под платка.

— Я прошу прощения, почтенный Авез, что выразился, быть может, несколько неосторожно, но ведь час этот действительно не подходящий для поездок, если только тут нет намерения что-либо скрыть.

Он видел, как дрогнул платок на голове девушки и она вздохнула. Мир-Али продолжал спокойно запрягать, а дед в тон Мадату так же шутливо ответил:

— Вот и видно, молодой Сеидов, что богатства отца отдалили тебя от народной жизни и от обычаев простых людей. В далекий путь выезжают затемно. Ты не слышал об этом? Зять мой, чтобы порадовать меня, старика, привез внучку, которая только что сдала экзамен при женской гимназии в Гяндже, и сдала на круглые пятерки. Вот он и привез ее ко мне, даже не заезжая домой, а сейчас торопится обратно. Час для знакомства, конечно, необычный, но это ничего, знакомьтесь, молодые люди, я человек вольных воззрений и не считаю, что юноши и девушки должны украдкой посматривать друг на друга.

Мадат поклонился и назвался.

— Айбениз, — прошелестело в ответ.

— Айбениз — лунный лик, таково значение имени девушки, — повторил Мадат с удивлением и восторгом, показывая на месяц, спускавшийся уже к горам и все более румяневший…

Линейка уехала, утих стук по каменной мостовой. Мадат вернулся в дом и рассказал мистеру Седжеру о том, что было причиной ночной возни.

— Я видел эту девушку, вполне оправдывающую свое имя, так как лик ее действительно подобен луне, — сказал англичанин. — Я убежден, что это именно она со стоном или плачем пробежала через двор со стороны мечети к дому. Тайна, какая-то тайна пробежала мимо нас, Мадат, едва не задев своим белым покрывалом наши лица. Пробежала, пролетела и навек осталась нам недоступна… — говорил он, и Мадата раздражала вычурность его речи, ему не хотелось, чтобы англичанин своими жесткими губами произносил лунное имя девушки.

Глава вторая

1

О горестной гибели возлюбленной своей Нафисат Науруз узнал от Гоярчин, жены Алыма Мидова. Алыма еще во время большой забастовки четырнадцатого года выслали из Баку в Сибирь, и Гоярчин с трудом перебивалась с двумя детьми. (Младший родился вскоре после того, как Алым был арестован.) И все же, узнав, что Науруз в больнице, Гоярчин собрала, что могла — немного хлеба и сушеного винограда, — и пошла в больницу навестить «братца Науруза», всегда ласкового с ней и с ее детьми.

Науруз лежал без подушки на больничной койке. Последствием его прыжка с поезда было сотрясение мозга. Раскрыв глаза, он увидел Гоярчин в ее черном полупрозрачном платке, прикрывающем лицо. Слабый румянец выступил на его заметно побледневших щеках, он улыбнулся. Кроме него, в палате было еще трое, и Гоярчин, зная, что Науруз, как и муж ее, занят опасными партийными делами, не стала расспрашивать его о том, что с ним. Но надо же было как-то выразить свою жалость к нему. Она немного попричитала над ним — совсем тихо, почти шепотом, раскачиваясь и нараспев перечисляя все его беды-злосчастья. Из этого перечисления Науруз и узнал о гибели Нафисат.

Гоярчин была уверена, что Науруз уже знает о страшной своей утрате, иначе она поостереглась бы рассказывать ему, больному, такие новости. Только по хриплому стону Науруза, по бессвязным вопросам и бледности, залившей его лицо, Гоярчин поняла, что он ничего не знает, и, зарыдав, стала с подробностями рассказывать о том, что пристав-собака мучил и истязал Нафисат, пока не уморил ее, и что за это собаку пристава казнили солдаты.

Какое бы трудное дело по приказу партии ни совершал Науруз, как далеко ни уходил от своей Нафисат — всегда он знал, что есть на свете родная земля Веселоречье, что горит там и светит, подобно свече, тоненькая и стройная Нафисат.

И вот загасили свечу… Холодны и неприветливы стали для него ущелья Веселоречья, и мечта о возвращении на родину умерла вслед за смертью Нафисат.

Но тут, возле его постели, склонившись над ним так низко, что горячие слезы ее капали ему на лоб, плакала Гоярчин, мешая азербайджанские слова с русскими и порою вставляя усвоенные от мужа веселореченские. Она жаловалась Наурузу на то, как трудно приходится ей без Алыма, о том, как голодают дети — «не мои, у меня хоть отец жив, он помогает, а все бакинские дети».

— Бастовать надо! — всхлипывая, сказала она, и он, услышав эти слова, живые и гневные, положил на ее голову свою тяжелую руку.

Уже до прихода Гоярчин богатырская природа Науруза брала свое. Время от времени он поднимал голову над подушками и садился на постели, но все начинало кружиться перед ним, и он снова ложился… Науруз охотно и много спал.

Что с ним случилось сразу после прыжка с поезда, он не знал, только все представлялось ему, что Нафисат приходила его баюкать.

Не прошло и двух минут после того как ушла Гоярчин, и Науруз впервые поднялся с койки. Сначала спустил ноги на пол — в глазах все дрожало и плыло вокруг, — и шаг за шагом, держась за стену, под сочувствующие слова и восклицания товарищей по палате он прошел к окну.

Дул норд, злой норд, и даже сквозь щели закрытого окна тянуло холодом. Под студено-синими небесами лежало гораздо более синее, почти уже черное, все в белых барашках, ходуном ходившее море, к которому ступенями спускался город, темный, величественно-дымный, окаймленный вышками. Множество вышек, сливавшихся в какой-то странно-угловатый, безлиственный лес, виднелось вдали. Черные потоки нефти струились по канавам, прокопанным в серо-желтой бугристой почве, и по тропке между этими канавами, согнувшись, брела Гоярчин. Крикнуть бы ей: «Не сокрушайся, сестра! Не сокрушайся о том, что ты принесла мне горестную весть. Ведь надо же было мне от кого-то узнать о гибели моей Нафисат».

Науруз, может, так и не отошел бы от окна, разглядывая сумрачный и дорогой ему город, но врач Раиса Моисеевна, застав его не в постели, приказала ложиться.