Изменить стиль страницы

— Женя, сочините четыре строки о сегодняшнем матче, я их вставлю в обозрение...

Что-то дрогнуло в его усталом лице с седеющими висками, просветлел, вскинул голову:

— Да? А что?

Мы разошлись по своим местам. Едва матч кон­чился, Евтушенко продрался сквозь толпу к ложе прессы, в поднятой руке листок:

— Не взыщите, не ахти какой был матч...

А в лице — озорство, ну совсем таким я помнил его на стадионе в далекие пятидесятые годы.

При счете мертвенном «ноль — ноль»
Я чувствую зубную боль.
В последнюю минуту гол
Футболом делает футбол!

Строчки по-репортерски точные: скучная игра разря­дилась под конец метким ударом, взбодрившим публику.

Неведомо чей карандаш из моего обозрения четве­ростишие вычеркнул. И опять я ничего Евтушенко не сказал.

К уколам этим тогда было не привыкать. Другое интересно. Стихи и прозу, посвященные футболу, Ев­тушенко написал, когда далеко отодвинулись годы его юношеского окаянного боления, написал будучи боль­шим поэтом. И хорошо, что так, а то в юности от­барабанил бы нечто звонкое, выспренное. Получилось то, что людям футбола нужнее всего, потому что не так уж много знают они о самих себе, о том, зачем идет игра, на что тратится их жизнь и как на них смотрят люди. Но и то верно, что без боления его к футболу не потянуло бы.

Вот и видится мне Евгений Евтушенко по сей день тем Женей, который умолял достать билетик на «Динамо» и расцветал, когда выигрывала «его» команда. Если так с человеком было, пусть и давно, это остается, вылезает, проскакивает, есть у этого чувства своя сила.

В болельщиках угадывается что-то детское, натура­льное, что не заштрихуешь ни благородной сединой, ни важностью занятий, ни жизненными разочаровани­ями. Болельщик готов повторять и длить минуты от­крытого, беззащитного чувства, которые всем нам не так уж часто разрешены.

Уж на что был непроницаем, безулыбчив Юрий Валентинович Трифонов: неразличимые за очками гла­за, широкое, отрешенное, белое лицо. Всегда казалось, что он погружен в себя, и совестно было отвлекать его по пустякам.

А он при каждой встрече — в редакции, на улице, на стадионе, был случай, что и на похоронах,— близко подходил, надвигался, словно для разговора чрезвы­чайной важности, который должен остаться между нами, вставал близко, пуговицы к пуговицам, и тихо, секретно спрашивал: «Что нового в «Спартачке»?»

Можно было рассказывать хоть час, хоть два, Три­фонов стоял недвижимо, время останавливалось. И из­редка коротко ронял: «Н-да, жаль» или «Это приятно».

В одной его статье я вычеркнул несколько слов. Это не была литературная правка, просто, излагая случившееся на поле, он допустил неточность. Он на­писал, что мяч к бьющему попал после передачи, а на самом деле отскочил к нему от штанги.

Юрий Валентинович не раз, и всегда в одних и тех же выражениях, напоминал мне об этом:

— Вы убрали, а это очень важно.

— Но сыграно было по-другому, не так...

— Может быть. Но я так видел.

«Я так видел». Словно бы толковать тут не о чем: точность — добродетель репортера, да и читатель за ее нарушение строго взыскивает с нас, не прощает.

И все-таки Трифонов имел право стоять на своем. Он рассказывал, как был забит гол, восхитивший его красотой и логичностью, а то, что мяч в последнее мгновение попал на ногу, отскочив от штанги, вроде бы по воле случая, вносило в картину диссонанс, нару­шало гармонию, что противоречило его впечатлению. В конце концов, не методическое пособие он сочинял.

Мы вечно мчим за точностью, и немало в этом преуспели. Умения выразить впечатление — меньше. Но разве не особенно привлекает то футбольное чте­ние, в котором выражен дух события, а не его буква? Остановлюсь на знаке вопроса.

Замечу попутно, что для редактора строптивый автор, какие бы неудобства он ни причинял, наиболее желанен. Редактор может в этом не сознаться, но это так. Покладистость, готовность легко принять поправ­ку, отказаться от утверждения выдают неверную, при­близительную, легкомысленную руку.

Юрию Валентиновичу не пошло бы участие в суе­тливых, горластых, с пятого на десятое перепрыгива­ющих, болельщицких кружках. Да он их и сторонился.

Свой вопрос: «Что нового в «Спартачке»?» — он при­берегал для подходящего случая. Не знаю, какие он делал для себя выводы, как перерабатывал, сведения, но в эти минуты он был открыт, все принимал близко к сердцу, длил удовольствие.

Для меня Трифонов, как и Кассиль, Арбузов, Малю­гин, Константин Есенин, Евтушенко, был неким укором. Да, они интересовались фактической стороной футбола, старались выведать побольше, вникали в частности, внимательно читали и наши репортажи, и статьи трене­ров, в своих познаниях никому не уступали. Но все это служило им для того, чтобы увидеть футбол по-своему, включив самих себя в жизнь игры, и выразить то, что увидено, замечено, согласно собственным представлени­ям, оставляя в стороне чертежную очевидность, кото­рую и без них обнаружат, повторят и исследуют.

Есть ли у футбола душа? Нет, не о знаменитых «морально-волевых качествах» речь — они так же на­глядны, как и сетка передач мяча по газону. Душу футбола так запросто не схватишь, не припечатаешь, она многолика и неуловима, и вернейшее доказатель­ство ее существования в том, как на футбол отклика­ются души, к нему неравнодушные.

Футбольная журналистика продвинулась вперед в изображении матчей, в их деловом истолковании, во вмешательстве в проблематику любого свойства. До­статочно положить рядом газетные страницы тридца­тилетней давности и сегодняшние, чтобы удивиться и порадоваться различию. Нынешние молодые репор­теры начинают прямо с той отметки, к которой года­ми приближались старые. Однако прогресс совершает­ся по прямой линии — линии объективного познания. Она необходима, нам полагается быть знатоками. Но, гонясь за картиной, кажущейся нам единственной ис­тиной, достаточно ли мы слушаем самих себя, не подавляем ли собственные открытия и отзвуки, почи­тая их неуместными, субъективными? Думается мне, что дальнейшее совершенствование футбольной прозы пойдет по пути не столько познания футбола, сколько познания авторами самих себя.

Мне, как, наверное, и подобает репортеру, не раз приходилось писать без тени сомнения. Свидетель­ствовал, обобщал, делал выводы, сравнивал, взывал, выносил приговоры, выдвигал задачи. Служба есть служба, к тому же она не в тягость.

Со временем, по мере того как прибывали знания о дорогом предмете, стал чаще испытывать потреб­ность высказываться не столь бойко и категорично, как в начальные годы. Мне в редакциях иной раз намекали, что «написано слишком деликатно, было бы совсем прекрасно, если бы то же самое изложить резче, без церемоний».

Я не желал «исправляться», узнавая в тех, кто меня подзуживал, самого себя — молодого самоуверенного репортера, болельщика, которому море по колено, готового по любому поводу выпалить разящие слова.

Нет ничего легче залихватской смелости. И особого проку от нее нет. Листаешь старые газетные подшивки, эти затихшие поля былых словесных сражений, где дерзким наскокам нет числа, и, глядя с сегодняшней колокольни, думаешь, что пальба то и дело велась по воробьям: не те адреса, не те претензии и масштабы.

Легко давалась смелость в прошлые годы еще и по­тому, что футбол выделили в мишень, как бы свыше разрешенную для критики. И сдачи получить не было риска: футбольное сообщество, воспитанное в созна­нии своей вечной виноватости, покряхтывало, читая, но отвечать и оправдываться не осмеливалось. Да и не умело.

Критика существует не сама по себе, и далеко не всегда она права, если не уметь ею пользоваться. В ней можно долго преуспевать, если затрагиваешь незащи­щенных. Мы это хорошо почувствовали, когда измене­ния к худшему в жизни футбола потребовали от нас перенести огонь на прочно защищенные, скрытые цели, когда наши обобщения стали задевать тех, кто истин­но несет ответственность за состояние футбольного дела. Думаю, что переход от критики без риска к кри­тике, которая задевала имущих футбольную власть, был чрезвычайно важным моментом в становлении нашего раздела журналистики. Давался он нелегко.