Голова Бацке то и дело выныривала из толпы, он как волк высматривал добычу. Жесткое, злое лицо, с прищуренными глазами. Потом лицо исчезло, Куфальт мог сесть на велосипед и уехать домой. Но зачем ехать домой? Покорно и честно спрятаться в свою нору, унижаться, попрошайничать и все-таки сдохнуть?
Куфальт крепче схватился за руль: откуда ему знать, как выглядит эта пожилая бухгалтерша?
А он знал. Вот она идет мелкими шажками, на ней коричневая юбка, довольно длинная, она немного косолапит, у нее совершенно белое, болезненной белизны, старообразное лицо. Из-под маленькой войлочной шляпки торчат серые, стриженные под мальчишку, волосы.
Она шла, а его сердце стучало все сильнее, молило: «Если он не решится, я поеду домой, пусть лучше струсит».
В первый момент никто ничего не заметил. Бацке шел за ней следом, казалось, проходя мимо, он слегка задел ее, как обычно задевают друг друга прохожие на улице, а затем до Куфальта донесся приглушенный, изумленный крик.
С коричневой сумкой в руке Бацке вбежал в переулок, и вдруг старуха громко закричала. Сбежались люди. И вот Куфальт видел только толпу, он больше не видел Бацке, а затем — как ни трудно ему было решиться на это — он вскочил на велосипед. Пронзительно засвистел полицейский, машины остановились, трамвай так резко затормозил, что взвизгнули колеса, он проскочил мимо него, свернул в переулок — Бацке не было, поехал в другой переулок, прямо, — нет Бацке, значит, все зря? Все напрасно?
Ехать дальше не имело смысла. Он должен был давно увидеть Бацке! Все пропало! И все-таки он ехал дальше.
Нет! Не должно, не может все пропасть. Внезапно Куфальт понял: то, что он желал сегодня утром, не было началом воровской жизни, то было начало честного, спокойного, тихого существования в каком-нибудь маленьком городке далеко-далеко, может быть, с хорошей девушкой, которая нарожает ему детей. Нужно только немного деньжат, вот о каком начале он думал! Не может быть, чтобы все пропало зря!
Вот стоят особняки, а рядышком сдаваемые внаем дома. Шума от Любекских ворот давно не слышно. Вот Максштрассе, Айльбекер Риде. И он снова выезжает на большую широкую улицу. Это Вандсбекершоссе, он туда попал через четверть часа. От Любекских ворот его отделяет не более пяти минут. В том месте, где сходятся Вандсбекершоссе и Айльбекер Риде, образуя маленький островок для пешеходов, стоит полицейская будка, там спокойно, тихо. И там он заприметил Бацке, он действительно увидел его и затормозил, слез с велосипеда, посмотрел на него издали и сказал себе: «Что за глупость, оказывается, я его боюсь».
Полицейский идет в будку, глаза его скользят по Бацке, но Бацке это ничуть не мешает: разве здесь нельзя стоять с сумкой в руке и ждать девушку?
Медленно, не торопясь, Куфальт прислонил велосипед к дереву, пусть себе стоит. Или пан, или пропал, а если все сойдет хорошо, то это не важно.
Бацке смотрит в противоположную сторону. Куфальт подходит к нему на расстояние нескольких шагов, и когда большой черноволосый Бацке поворачивает голову, то видит вчерашнего приятеля. Кладбище в Ольсдорфе, фальшивые деньги, счет вчера вечером.
Бацке хмурит брови, его лицо мрачнеет, можно испугаться. И Куфальту страшно.
Но он знает, что сейчас все зависит от его голоса, от его поведения, от того, что Бацке подумает о нем.
Он говорит и при этом смотрит на окошко будки, за которым виден полицейский:
— Пополам или заложу!
Бацке глядит на Куфальта. Он не произносит ни слова. Куфальт видит, как он поднимает свободную лапищу плотника, и замечает на лице у Бацке что-то, что придает ему смелости: Бацке не уверен.
— Старик, — говорит он. И делает это совсем по-дружески, Неожиданно он чувствует, что оба они стоят на одной ступеньке. Наконец-то, спустя много лет знакомства, они действительно на «ты». Он надул Бацке. Бацке, конечно, злится: вор у вора дубинку украл, но так уж повелось… Закон природы, ничего не попишешь!
Бацке косится в сторону окошка полицейской будки и говорит:
— Только не здесь!
— Именно здесь, — настаивает Куфальт.
Бацке стоит в нерешительности.
Со стороны Любекских ворот по Вандсбекершоссе мчится полицейская машина, останавливается возле будки, из нее выскакивает полицейский, он даже не смотрит на этих двоих: разве вор встанет рядом с полицейской будкой? Все-таки Бацке тертый калач! Он это доказывает еще и тем, что безо всякого стеснения открывает сумку, сует в нее руку, шарит в ней, что-то вытаскивает и протягивает Куфальту.
Но Куфальт не робеет. Разглаживает купюры, пересчитывает их, шесть по пятьдесят, и ласково так, спокойно говорит:
— Я ж сказал пополам! Дай-ка, загляну в сумочку.
Бацке снова колеблется. А затем его ладонь еще раз лезет в сумку. Еще раз эта ладонь вытаскивает небольшую пачку, на сей раз восемь бумажек по пятьдесят марок. Он протягивает их Куфальту и говорит:
— Теперь все. Вилли, или я брошу сумку прямо здесь возле будки. Но сперва отделаю тебя так, что родная мама не узнает.
Теперь растерялся Куфальт. Секунду он стоял, уставившись на Бацке, который снова закрывает сумку, смотрит на Бацке, сует бумажки в карман пиджака и, смеясь, говорит:
— Но три марки восемьдесят за вчерашний ужин ты мне еще будешь должен, Бацке!
— Пока, — произносит Бацке.
— Пока, — отвечает Вилли Куфальт.
И они расходятся в противоположные стороны через дорогу. Куфальт идет по направлению к своему велосипеду, который действительно стоит на прежнем месте.
— Вилли, — раздается неожиданный оклик, — послушай, Вилли.
Они снова идут навстречу друг другу.
Бацке берет Куфальта за плечо, больно берет за плечо и говорит:
— Если ты мне попадешься еще раз…
Куфальт высвобождает плечо.
— Значит, свидимся в тюряге, Бацке, — смеясь, произносит он.
Затем он возвращается к своему велосипеду, садится на него и едет. Он очень торопится. Не позднее чем через два часа ему нужно собрать вещички и уехать из Гамбурга: все-таки Бацке может передумать. Куфальт прописан на Рабойзенштрассе, а там во дворах чужие крики никого не волнуют.
Он изо всех сил жмет на педали.
Небольшой промышленный Шлезвиг-Гольштинский городок — с вокзалом, где останавливаются скорые поезда, и маленьким портом — раскинулся посреди ровной безлесой равнины; вокруг, куда ни кинуть взгляд, одни поля; единственное, что в них привлекает, это, пожалуй, заросли, обрамляющие поля, да обсаженные кустарником межи.
Деловитый город, а над городом поважнее церквей и фабрик единственным символом высится здание Центральной тюрьмы из цемента и красного кирпича.
Куфальту не очень нравится этот символ маленького города. Он будто заключенный, добровольно вернувшийся в места заключения, — стоит ему свернуть за угол, как навстречу шагает вахмистр и, ухмыляясь, говорит: «Здрасьте, господин Куфальт!» Или он видит стены. Кирпичные бойницы, маленькие решетки в огромных стенах.
Все мы всегда возвращаемся к нашим истокам. Всегда. Нет ничего глупее болтовни о новой жизни, которую можно начать, старое в нас входит, в нашу плоть и кровь. Вот и он сидит себе в своей каморке на Кенигштрассе, на самом краю города.
Стоит ему выйти из дому и повернуться спиной к городу, как в лицо дует ноябрьский ветер вперемежку с листьями, с пустынными дорогами без конца и без края, ведущими неизвестно куда, где все одно и то же. А когда еще гнилостным запахом тянет из придорожных канав, запахом смерти и тлена, одиночество тут как тут, и никак с ним не сладить; всё снова, тут как тут, неудавшаяся жизнь без будущего, без мужества, без терпеливости.
Вот он сидит в своей комнатке на Кенигштрассе, хорошая бюргерская комната. У Бруна хуже. У Бруна комната работяги, одно слово: берлога. А Куфальт сидит, окруженный мебелью из красного дерева, плюшем, безделушками и картинами. Рядом с пишущей машинкой лежит список адресов, он печатает письма. Для человека, который почти ни с кем не знается, их много, десять или двенадцать писем. Он допечатывает до конца последнее письмо, подписывает его, засовывает в конверт, наклеивает на письма марки, все марки для городских писем по восемь пфеннигов, затем надевает пальто и шляпу, берет письма и застывает на пороге.