Изменить стиль страницы

И при всех этих занятиях он непрерывно думает о том сне, который привиделся ему этой ночью. Сон, преследовавший его в первые недели после ареста, теперь, в эту ночь, вновь приснился ему.

Будто бы он бежит по дороге к густому, засыпанному снегом лесу. И бежит изо всех сил, — полиция гонится за ним по пятам. На дворе ночь, мороз лютый, лес впереди такой, что конца-края не видно (ему как-то попалась на глаза карта этих мест — лес тянется вдоль шоссе восемнадцать километров). Но ему необходимо одолеть весь этот путь, — за лесом проходит другая железнодорожная линия, там они не додумаются его искать, там ему авось еще удастся улизнуть.

Но прежде чем нырнуть на четыре часа в мрачную глубину леса, обступающего путника со всех сторон, нужно пройти через деревню. А в деревенском трактире еще светятся окна. Он входит и просит рюмку водки. Потом еще одну. И еще. Ему кажется, он никогда не согреется. И он покупает бутылку коньяку. Кладет ее в портфель и расплачивается.

При этом успевает заметить, что двое за столиком очень внимательно следят за ним. Один помоложе, с бледным лисьим лицом, другой постарше, одутловатый, с лысиной, едва прикрытой жиденькими прядями. Двое бродяг.

— Снегу навалило — не пройти, — хрипло заводит разговор тот, что постарше.

— Да, — рассеянно отвечает Куфальт, а сам следит, чтобы трактирщик не забыл сдать ему сдачу с сотенной. Бумажник он держит в руке, и молодой с лисьим лицом не сводит с него горящих жадностью глаз.

— За ночь еще подвалило, сосед, — не отстает старый. — Не для гулянья погодка.

— Да, — коротко бросает Куфальт и прячет бумажник в карман. Потом, сказав трактирщику «до свиданья», идет к выходу. Когда он проходит мимо столика, за которым сидят бродяги, молодой поднимается и канючит:

— Подайте на рюмку водки двум продрогшим путникам! Мы тоже хотим добраться до Кванца.

Куфальт быстро проходит мимо, как будто ничего не слышал.

За дверью порыв сильного ветра сразу бьет его по лицу колючим снегом. Приходится с бою брать каждый шаг по направлению к лесу, темной стеной обрамляющему поле всего в нескольких сотнях метров от деревни.

«Надо было заказать для них порцию горячего грога, — мысленно упрекает себя Куфальт. — Они бы задержались еще на четверть часика, дали бы мне фору. Видно же, что они на мои деньги зарятся. И почему он сказал — „мы тоже хотим добраться до Кванца?“. Почему он знает, куда я направляюсь?»

Он оборачивается, пытаясь разглядеть уже пройденный отрезок пути.

Но ничего не видно, кроме снега, вихрем крутящегося над дорогой.

«В лесу будет потише. Зато снегу, наверно, намело! Еще восемнадцать километров! Все же я совсем обезумел, ведь как хорошо жилось мне в Берлине! Вот доберусь до леса, выну тысячные из бумажника и спрячу на теле. Тогда они найдут только сдачу с сотни — пусть забирают!»

Он бежит вперед, как в атаку, бежит против ветра, хлещущего снегом в лицо. Водка все еще согревает его изнутри, так что от него пар валит. И снег приятно холодит лицо.

Внезапно все вокруг стихает, — он попал в полосу, защищенную от ветра лесом. Еще несколько шагов, и он спрячется за елку, растущую у самой дороги. Но тут он проваливается по пояс в заваленный снегом кювет и с трудом, то и дело оступаясь и увязая в снегу, начинает карабкаться обратно на дорогу.

А выбравшись, даже не позволяет себе стряхнуть снег с одежды. Сразу ставит ногу на выступ километрового столба и торопливо расшнуровывает ботинок. Ботинки у него добротные, с высокими непромокаемыми крагами, ноге в таком ботинке тепло и сухо. Он осторожненько засовывает плоский конверт с тысячными — к сожалению, их осталось всего три — в носок, щупает рукой, ладно ли конверт прилегает к ноге, и вновь надевает ботинок.

Потом выпрямляется и отхлебывает порядочный глоток коньяку из бутылки. Теперь он совсем успокоился и вновь обрел уверенность в себе. Им его не сцапать, ни тем, ни другим. Он хитрее их всех. Надо только пошевеливаться, им его теперь ни за что не догнать.

Он пускается в путь. Путь этот оказывается и труднее, чем ему думалось, и в то же время легче. Ни тех, ни других не видать, не слыхать, зато снегу намело столько, особенно против просек, что он проваливается в сугробы по самые подмышки. И с шоссе сбивается так часто, что в конце концов даже приспосабливается: как только земля уплывает у него из-под ног и он начинает соскальзывать в кювет, он рывком меняет курс на прежний и, как правило, тут же ощущает под ногами твердую землю.

Время от времени он обмахивает снег с километрового столба и светит фонариком на цифру. Продвигается он очень медленно. Больше трех километров в час не получается. Хорошо еще, что коньяк догадался захватить, но на утренний поезд в Кванце он все равно не поспеет. Первым делом надо будет снять номер в гостинице и спать, спать, спать!

Когда он отбрасывает прочь опорожненную бутылку, до Кванца остается четыре километра. Значит, раньше восьми туда не попасть. Последний отрезок пути он уже не идет, а падает всем телом вперед, едва успевая подставлять под себя ноги — несмотря на то, что шоссе под конец оказалось почти не заснеженным: за лесом боковой ветер сдул снежный покров.

Потом, уже в Кванце, он сидит на кровати в гостинице «Германский орел». В номере ледяной холод, только что растопленная печь дымит. Он то и дело засыпает и валится на бок, но чувствует, что надо бы раздеться, нельзя спать в насквозь промокшей одежде. Руки-ноги закоченели, он весь промерз до мозга костей.

Он стаскивает с ноги носок…

И тупо глядит, ничего не понимая и не двигаясь. Потом пытается пальцами нащупать то, чего глаза не видят. Они находят бумажную труху и жидкую кашицу почти без цвета и запаха — все, что осталось от бумажных ассигнаций, в течение восьми часов тершихся между влажной ногой и носком.

Три тысячи — его последние деньги, все, что осталось от похищенной суммы! Он бросается на кровать и лежит пластом, без всяких мыслей. Немного позже он велит принести в номер коньяк, а также горячий крюшон с гвоздикой и сахаром.

Три дня кряду он не встает с кровати и все время пьет без продыху, потом бумажник пустеет. Он поднимается и идет отдаваться в руки полиции, точнее, старшему жандарму Кванца, городишки с тремя тысячами жителей. Все кончено.

Это случилось пять с лишним лет тому назад. И снилось ему много-много ночей подряд, все первые месяцы после ареста: и бегство ночью через лес, и та минута, когда он достал из носка труху, оставшуюся от тысяч.

Это был жестокий удар, самое страшное из всего, что с ним случилось за жизнь. Этот удар навсегда сломил в нем чувство собственного достоинства, навсегда лишил его ощущения, что он тоже не лыком шит. Нет, он даже в жулики не годится. Никогда и никому не расскажет он об этом ударе, он всем говорил, что растранжирил все денежки, в том числе и эти последние три тысячи.

Впоследствии сон этот стал сниться ему все реже, но время от времени все же возвращался. Вот и сегодня ночью тоже. Этой ночью. Захотел жизнь начать сначала, старая цепь и зазвучала.

Но вот что странно: сон изменился самую малость, всего лишь одна ничтожная деталь была другой.

Он точно помнит: и сегодня ночью он поставил ногу на выступ дорожного столба, расшнуровал ботинок, снял его. Только… в носок он засунул не три тысячных билета, а один сотенный…

Тот самый!

2

Вилли Куфальт сидит, глубоко задумавшись. Рука его неуверенно тянется к носку. «Надо бы вернуть сотнягу мастеру. А я вот не могу, и все. Лучше порву».

Он явственно ощущает ту новую жизнь, которая вот-вот должна начаться. Она похожа на лунный свет, что льется в окно. «Ясное дело, — думает он. — Все здешнее надо оставить здесь».

Он сует руку в носок…

И тут же ее отдергивает. Вскакивает рывком и становится под окном по стойке «смирно», потому что в камеру входит главный надзиратель Руш.

Секционный надзиратель остается у двери.

Руш и не глядит на арестанта. Он осматривает сперва парашу, потом инструменты, разложенные на столе, затем миски, щетки, банки и коробки, аккуратно разложенные на полу. Что-то ему не нравится, он гремит мисками, потом так пинает щетки носком сапога, что они разлетаются.