— Ты понял? — говорю Андрею Безверхову вечером того же дня за накрытым столом в шамраевской квартире. — На Гогланде стоял отряд прикрытия, имевший задачу: помощь кораблям, подорвавшимся на минах.

— Знаю, — кивает Андрей, нацеливаясь вилкой на кружок колбасы.

— Этот отряд и должен был прийти и снять вас со «Сталина».

— Должен был, а не пришел. Мы ждали, глаза проглядели, а море — пустое…

— Помнишь, я тебе писал про книгу воспоминаний командующего флотом. Там есть про это. Оперативная обстановка не позволяла. Без прикрытия с воздуха посылка отряда кораблей могла привести к еще большим потерям.

— Да, ты писал…

— Все верно, обстановка не позволяла, это и Вьюгин подтверждает, и Нефедов, хоть его тральщик и готов был выйти…

— А как же нас учили, — вскидывает голову Безверхов, — как же учили: сам погибай, а товарища выручай?!

— Вот! Ты же слышал, что командир базы сказал? У кого-то дерзости не хватило! Решительности!

Андрей встает и, припадая на раненую ногу, стуча палкой, ходит по комнате, бормочет что-то под нос. Сколько лет промчалось, а время не остудило, как видно, жгучее воспоминание. Страшное видение пустого моря не дает человеку спокойно сидеть за столом. Владлена с беспокойством смотрит, как он мечется по комнате. Я делаю ей знак: не вмешивайся. Андрей успокаивается. Снова садится за стол. Мы выпиваем по третьей рюмке — по традиции — «за тех, кто в море». Сашка Игнатьев обещал прийти в восемь, уже десятый час, — наверно, не придет Сашка. Подозреваю, что у него тут амурные дела. Ладно. Вот жаль, что Ушкало не мог приехать: у него на базе в это время всегда переучет. Мне-то ничего, мы с ним в одном городе живем, видимся, хоть и не часто, а вот Андрей мечтал со старым другом повидаться. Рассказываю Андрею про Ушкало, как он со своей Шурой воюет из-за детей. Андрей спрашивает про Толю Темлякова. Рассказываю и про Толю, как высоко он взлетел, только умалчиваю о том, как в прошлом году мы разругались из-за его книжки. Толя должен был присутствовать на сегодняшней встрече. Дела, должно быть, помешали. Он человек занятой, и дела у него поважнее наших. Спрашиваю Андрея про его двоюродного братца Виктора Плоского, который, как я знаю, лет десять назад демобилизовался. «Где-то работает, — неохотно говорит Андрей. — На письма не отвечает. Встреч избегает. Много пьет».

От четвертой он отказывается. Владлена приносит чай, садится и, подперев щеку ладонью, слушает Андрея, как у них на химзаводе пьянства стало чересчур много, да что это за такая зараза ползет?.. Владлена подхватывает, у нее всегда наготове всякие страшные истории, и тут-то Андрей и высказывается за порядок, какой был при Сталине. А я говорю — такого порядка не надо, и мы схватываемся в споре, вдруг ожесточаемся, кричим друг на друга, слюной брызжем… ужасно…

— Мы за него в бой шли! — орет Андрей.

— За свою страну! — ору я.

— Умирали с его именем!

— Да, умирали! А он жалел нас? Он тебя за изменника считал!

— Меня?! — раздирает рот Андрей.

— Всех наших военнопленных, — значит, и тебя! Даже своего сына! От сына собственного, попавшего в плен, отрекся! Немцы предложили обменять его сына на Паулюса, а он отказался! Какому-то иностранному журналисту ответил, что у него нет сына Якова! Яков в Заксенхаузене с отчаяния бросился на проволоку под током…

— Откуда знаешь? — недоверчиво глядит Андрей. — Басня это!

— Нет, не басня!

— Ты маленький человек и не мог знать, что наверху происходило. Тебя не спрашивали!

Я спохватываюсь: ну чего, чего мы вдруг разъярились? Почему не можем спокойно? Почему, стоит разговору стать острым, начисто забываю о принципе спокойствия, который сам положил себе за правило?

— Ты прав, — говорю тихо. — Не спрашивали. Просто все тайное со временем становится явным. Докатывается и до маленького человека. Если, конечно, маленький человек не безнадежный олух.

На станции Швенчёнеляй наш скорый стоит недолго. Темное станционное здание размазано дождем, струящимся по стеклу. Вот и начинаются долгие осенние дожди. Светка не любила это время года. Мечтала укатить от осенней непогоды на юг, к Черному морю. Однажды, только однажды, нам удалось осуществить ее желание — провести часть осени в Феодосии, куда нас зазвал Шунтиков.

Из купе вдруг вываливается встрепанный старший лейтенант, устремляется по коридору к выходу из вагона.

— Стойте! — кричу. — Сейчас тронемся!

Старлей возвращается с сомнением на лице. Розовая щека хранит отпечаток складок подушки. Тут поезд трогается.

— Эх, не успел сигарет купить, — вздыхает старлей.

Угощаю его болгарской «Стюардессой». И тоже вздыхаю украдкой: обещал Светке бросить курить… не хватило силы воли…

— Что вы меня разглядываете, старший лейтенант?

— Да вот, — смущенно улыбается он, — лицо кажется знакомым. Вы у нас в Н., — называет поселок на побережье, — не выступали?

Так выясняется, что он служит на бригаде, которая унаследовала от моей номер и название. В нынешнем мае 1975 года меня в числе ветеранов бригады пригласили отметить 30-летие Победы. Должно быть, у меня был вид лунатика, когда я вышел из автобуса на улицу поселка. Я узнавал и не узнавал наш бывший Квакенбург. Старые островерхие домики подслеповато всматривались в меня своими мансардами. Не плач ли Вари Дедковой выплескивается из того окошка?.. Нет, это стонет проигрыватель. Наивные хрипатые патефоны нашей молодости уступили место могучей долгоиграющей технике, да и сама музыка стала иной, не похожей на прежние чувствительные мотивы. Что было нужно нам на войне? Чтобы Клавочка (вы знаете, о ком речь) вывела своим чистым голосом: «Моя любовь не струйка дыма, что тает вдруг в сиянье дня. А вы прошли с улыбкой мимо и не заметили меня…» Вот что было нам нужно. Нет смысла брюзжать по поводу новомодных песен, выкрикиваемых в терпеливые микрофоны. Новые времена — новые песни.

Квакенбург, как мы его когда-то прозвали, сильно разросся. Болото, с которого тридцать лет назад несся ликующий лягушачий хор, засыпали. Возле штабного домика стоял на постаменте торпедный катер Г-5, принадлежавший одному из героев нашего соединения. Я с умилением смотрел на дюралевого красавца, мирно поблескивавшего под весенним солнцем. А у причалов покачивались кораблики, которые лишь условно можно назвать катерами. Ничего общего с москитным флотом военного времени! Нас провели по одному кораблику, показали оружие, навигационную рубку. Да, ничего похожего. В кубрике с идеально застеленными койками висел гордый лозунг: «Мы изживаем мат». В радиорубке, куда я сунул любопытный нос, тоже не все было понятно. Новые времена — новые корабли.

А люди? В клубе на торжественном собрании мы, группка ветеранов, сидели за столом вместе с начальством. Одним из первых выступил капитан первого ранга Борис Андреевич Вьюгин. Он занимал крупные командные должности на флоте, а в прошлом году вышел в отставку, жил в Калининграде, раз или два звонил мне домой. Вьюгин выступил здорово. Упомянул и меня («Вот сидит Борис Земсков, бывший радист моего катера… в тяжелой обстановке, обожженный кислотой из разбитой дымаппаратуры, сумел отработать радиограмму… спасти катер…»). А я всматривался в молодые лица моряков с чудным ревнивым чувством. Я рассказал о том давнем бое при острове Нерва в Финском заливе, мне дружно хлопали… а странное чувство не проходило. К их молодости, что ли, я ревновал? Или, может, к флоту Балтийскому?..

Так вот, старлей вспомнил меня. Мы разговорились под стук колес, под мощный храп бумагоделательных удальцов. Старлей командовал одним из новых корабликов, отличился на недавних учениях и теперь едет в отпуск. Выясняется, что в Ленинграде у него жена-аспирантка, летом она приезжает месяца на полтора в Н., то есть в самый напряженный период боевой подготовки, когда муж не вылезает из моря.

— Как вас зовут? — спрашиваю. — Игорь Николаевич? Послушайтесь, Игорь Николаевич, доброго совета. Возьмите жену за шкирку и увезите к себе в Н. Квартира есть? Комната? И достаточно. Жить надо, Игорь Николаевич, непременно вместе. Поверьте мне.