Отставший — номер двадцать четвертый — лежал неподалеку от площади. Он свернулся в клубок, спрятав под одежку все открытые части тела. «Молодец, — думал Фауст, отряхивая с него снежинки, — хоть это догадался сделать».

— Ныряй сюда, малыш, — Фауст распахнул плащ, — идем.

Поднимался ветер, не позволяя хлопьям упасть на землю, подбрасывал их вверх, кружил. С площади доносились звуки музыки, и легко было вообразить, что не ветер, а она правит танцем снежинок. Легко было вообразить, будто сейчас звуки правят всем на свете, а снегопад — это тоже музыка, видимая, осязаемая, злая.

— Бетховен. Соната № 14. «Лунная», — проговорил Фауст, вспомнив Профессора и его высказывание, что музыка — это жизнь, и смерть, и любовь.

— Шопен. Баллада № 1 соль минор, сочинение 23, — поправил его тихий голос из-под накидки.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю…

А на площади играли музыканты, отложив до времени оружие, пряча от снега изъеденные кислотой и изборожденные внутренней болью лица. И ветер задувал колючие, жесткие снежинки в сине-зеленые глотки духовых. Комочки снега подпрыгивали на глади литавров и барабанов. Хрупкие льдинки ложились на грифы струнных и таяли под пальцами, бесчувственными к кислоте, холоду, живущие мечтой, пришедшей из далекого прошлого.

Маргарита ждала Фауста у входа.

— Мне почему-то казалось, что с тобой что-то должно произойти, — сказала она, пряча от него глаза.

Возле крохотного костерка, разведенного на обычном месте, сидела Кроха, которая при появлении Фауста встала, вытянулась, глядя прямо перед собой.

— Докладывает номер первый. — начала она. — Отряд занимается отдыхом и обследованием новой территории…

— Прекрати, — обрубки ее слов не укладывались в мелодию, все еще звучавшую в его голове. — Пожалуйста, не надо.

— Фауст, — позвала его Маргарита. — Посмотри, Фауст: время остановилось. Давно остановилось.

Она держала в руке будильник Профессора, осторожно потряхивала, прислушивалась.

— Давно остановилось, — машинально повторил он. Затем подтолкнул мальчишку, замершего в нерешительности, к выходу на лестницу, — ступай к своим, малыш.

Тот сделал несколько робких шагов, выставив перед собой руки. Нащупав проем двери, переступил порог, робко двинулся вперед, напряженно слушая темноту.

— Он же совсем слепой, — прошептала Маргарита.

— Да. Двадцать четвертый ничего не видит, — объяснила холодно Кроха, отвечая на немой вопрос Фауста, — давно не видит. Не помню, сколько. Вначале его хотели убить, но Авва запретил. Ему только выдавили глаза и выкинули их на площадь.

— Кто?

— Никто. Все.

— Но зачем?

— Он врал. Врал, что видел свою мать и помнит ее. Врал, что на небе по ночам светятся огоньки, называются звезды, хотя каждый знает: там пусто и темно. Говорит, что там, где-то далеко, возможно, тоже существуют планеты, как наша, и там живут люди, похожие на нас, только лучше, много врал.

— Да нельзя же за это уродовать людей! Нельзя!

— Дисциплина одна для всех, она основа управления. В обществе равных у всех все должно быть одинаковое. А у него были воспоминания.

— Чушь собачья, — Фауста бесили эти фразы, внушенные Юнцом, бесила повязка на глазах Крохи, из-за которой он не мог видеть их выражения, а следовательно оценить, насколько искренни слова. — Прошу тебя, отведи этого малыша вниз.

— Есть!

Фауст отвернулся. Он подошел к костру, присел, поворошил угли. Маргарита, стараясь не производить шума, расположилась рядом. Она осторожно положила свою ладонь поверх его, слегка стиснула пальцы.

Это обыденное движение-прикосновение породило в душе Фауста смятение, взметнуло белый вихрь чувств, неизвестных дотоле. Давно, очень давно любое прикосновение пробуждало в нем неприязнь, ненависть, агрессивность, воспринималось как покушение на его жизнь. Приспособившись к этому миру, он научился различать их, безопасные от несущих угрозу, даже предчувствовать. Но по сегодняшний день в нем жило чувство собственной обособленности, и весь мир делился на две неравные части, большую и меньшую: он и все остальное. Теперь появилось новое: он и Маргарита — одно, он и целый мир — одно, и дело заключалось даже не в тех определенных и названных людьми чувствах, не в осознании близости и взаимопонимания его и молодой женщины — а во внутреннем проникновении. В общении с Профессором Фауст не однажды приближался к этой черте, но никогда не переступал. А сейчас…

— О чем ты думаешь? — Марго не шевелится, точно боясь порвать тончайшую нить, связавшую их.

— Не знаю. Сразу о многом. Мне кажется, я тебя люблю, — он скосил глаза, страшась увидеть на ее лице неудовольствие или насмешку, заторопился. — Я не вполне отчетливо это себе представляю и словами высказать не сумею… Еще думаю, как разубедить пацанов в высшем авторитете Юнца, чем разбудить их, и эту казарменную дисциплину роботов, будущих солдат-убийц, сделать осознанной, подчиненной большему человеческому долгу, чем долг перед замкнутой группкой… Удивляюсь тому, что музыканты играют на площади: снег идет, а они играют. И мимо нас прошли спокойно, не начали стрелять… Мне еще кажется, я понял, почему Ивонна чертил рукой крест. Вот смотри…

Из кучки дров, припасенных для поддержания огня, он вытащил две прямых палки, одну длиннее, другую короче.

— Видишь: палки, ничего особенного, что одна, что две, что куча — дрова. Но вот я накладываю меньшую серединой на большую, примерно на треть от верхнего края. Те же две палки, но в сознании они сливаются в одну сущность — крест. Уже неделимую. Расположи их под острым углом друг к другу, смести меньшую — ощущение цельности странным образом разрушается. Наверное, потому, что в окружающем нас можно увидеть, отыскать такое соединение или наложение. Если же ввести два крохотных условия: одна палка проходит через другую посредине и под прямым углом, — новая сущность. Может статься, крест был самой первой конструкцией, созданной человеком рукотворно. Он, возможно, древнее и колеса, и рубила, и каменного топора. Смысл его доступен любому разумному существу, независимо от уровня развития. Ну, представь, мы с тобой попали в незнакомое место, кругом невообразимый хаос, нагромождение непонятных предметов, и вдруг — крест. Сразу станет ясно: здесь побывало до нас разумное существо. А?!

Маргарита, сидевшая до того неподвижно, вдруг расхохоталась.

— Знаешь, Фауст, — заговорила она, перемежая слова приступами смеха. — Иногда ты мне представляешься таким умным… А иногда — ну мальчишка мальчишкой. Понахватался у Профессора ученых слов и лопочешь невесть что. Вот ответь, ну какую практическую пользу могут принести твои размышления о палках и кресте?

— Не знаю, Марго. Впрочем… я хочу вырубить такой знак на плите, под которой Профессор с Гермом. Мы уйдем насовсем, нас не станет, будут другие люди или не люди, кто-то, что-то, ведь фоновый уровень радиации настолько высок, что, по-видимому, скоро камни начнут думать: и они поймут, что плита лежит не просто так, не сама по себе. Они поймут этот знак, как предостережение.

Маргарита задумалась, морща лоб.

— Может, ты и прав. Только как они догадаются что там — Профессор и Герм.

— Да так ли важно, как их звали? Меня раньше тоже звали по-другому…

— Герм… Гермина… Почему Профессор дал им такие имена? Они значат что-нибудь?

— Он рассказывал, будто бы в незапамятные времена была страна Древняя Греция. Там существовал обычай устанавливать на дорогах столбы с изображением ихнего бога. Эти столбы и называли гермами, они отмечали середину расстояния между городами. Дошел до герма, значит, полпути позади. Наверное, Профессор вкладывал в это слово какой-то смысл…

Серой тенью в проеме лестничной площадки появилась Гермина. Фауст поднялся на ноги, ему стало отчего-то неуютно, неловко перед ней.

— Они цепляли баграми людей, пораженных током, и сбрасывали в яму… Ни в чем не повинных. Даже в собственной гибели: их насильно втолкнули между разрядниками. А там, наверное, остались и живые. Мне кажется, я слышала стоны… Пойду…