— Облако… — сказал Фауст еле слышно, такое он видел впервые.

Стоящие рядом запрокинули головы. Потом остальные.

— Облако, — выдохнул кто-то.

— Не ядерное… Не кислотное… Чудо! — добавили голоса шепотом.

И все молчали. Пока оно не растаяло. Выступавший тоже некоторое время смотрел в небо, потом заговорил вновь.

— Это облако, — крикнул во всю мощь легких и мегафона, стараясь привлечь внимание, — это — символ. Это знак нашей скорой победы! Успешное наступление идет на всех направлениях, на всех фронтах. И крайне важно, что каждый из вас сделал для торжества во всем мире нашей демократии?! Уверен, очень много, но и очень мало. Вот вы, конкретно, — оратор ткнул пальцем в грудь стоящего рядом мужчины. — Почему вы, такой сильный, здоровый, не идете на войну? Пусть не с внешними врагами — с внутренними? В войска охраны внутреннего порядка или музыкальный взвод? А?

Через головы зевак Фауст разглядел, что оратор тычет пальцем в грудь Толстяка.

— Я что? Я как все, — тот попробовал уклониться от указующего перста, вдвинуться спиной в ряды остальных.

— Капитан, — обернулся выступавший к командиру отряда, — он, как и все мы, желает записаться в армию, но не знает как это сделать. Запишите его.

Хлопок выстрела. Оратор ойкнул и упал. В руке у Толстяка матово поблескивал пистолет.

— Ну-ка, вычеркивай меня, — Толстяк навел ствол на капитана.

— Я еще не успел записать, — растерянно пробормотал тот, поднимая над головой блокнот и ручку, — Можете посмотреть…

— Все равно, — вычеркивай, — прохрипел Толстяк, пистолет в его руке подпрыгивал от напряжения.

— Пожалуйста, — капитан стал усердно черкать по чистой странице.

— Вырви листок и сожри его. Быстро.

— Пожалуйста…

— Рубашку белую испортил, — осуждающе произнесла какая-то женщина, не отрывавшая глаз от оратора, истекающего кровью.

В этот момент кто-то сзади ударил Толстяка по руке и выбил оружие. Капитан тотчас выплюнул непрожеванный листок бумаги.

— Расстрелять тебя, что ли? — протянул он задумчиво, обращаясь к Толстяку. — У нас еще в трех местах выступления на сегодня запланированы, а ты его кокнул. Кто тебя просил? Пусть бы говорил себе, это его работа…

— Зачем он в меня пальцем тыкал? — тихо возразил Толстяк, обливаясь потом, не сводя глаз с черного дула автомата, направленного на него. — Обещал, что подарки будут, а сам…

— Транспорт с подарками сейчас подъедет, — не очень уверенно сказал капитан, понимавший, что за невыполнение этого обещания толпа может растерзать их. — Транспорт будет! А с тобой что прикажешь делать? И с этим?

— Незаменимых нет, — подсказал кто-то из толпы.

— Верно, — капитан принял решение. — Надевай его костюм, будешь выступать вместо него. У нас еще в трех местах выступления.

— Я не сумею.

— Придется расстрелять тебя.

— Тогда согласен.

Толстяк склонился над прежним оратором, ловко стащил с него одежду. Разделся сам. Кряхтя и охая, стал влезать в черный костюм.

— Опять ему повезло, — заметил кто-то..

— О чем хоть говорить? — спросил Толстяк капитана, рассматривая галстук. — Эту штуку тоже надевать?

— Обязательно, раз у него была. А говорить о чем? Я почем знаю? О чем хочешь, о том говори. Патриотическое. Главное, чтоб не меньше часа. За каждые последующие пять минут оплата по повышенному тарифу. За непосредственное общение с народом — премиальные.

— Чихал я на премию!

— Дело твое.

— Едет!

Из-за развала ратуши или магистрата показалась повозка.

— Катафалк, — оказал Профессор, глядя на нее. — Раньше на таких покойников возили.

— Никому не двигаться, — рявкнул капитан, — раздача в порядке очереди.

Он опоздал. Пущенный рукой Герма обломок кирпича раскроил череп старого коняги, тащившего катафалк. Конь взбрыкнул, дернулся, катафалк завалился набок. Куча содержимого вывалилась на выщербленные бетонные плиты. В воздухе повис запах гнилого картофеля. Про капитана и то команду забыли. Несколько минут вокруг повозки бурлил круговорот человеческих тел, Фауст в первое мгновение тоже хотел броситься туда, но Профессор удержал его.

— Пошли, что ли? — сказал капитан Толстяку. — Эх, этот не успел сообщить всем, что скоро здесь будет проезжать Глава Правительства. Ну да все равно. Идем. Ты, толстый, в Западном квартале особо не разглагольствуй. Ровно час. Ни полминуты больше. Никаких обещаний. Шагай давай.

И Толстяк двинулся прочь с площади впереди отряда из восьми человек. Один из бойцов охраны внутреннего порядка по-прежнему целил ему в спину. Ботинки бывшего оратора на Толстяка не налезли, и он нес их в руках. На ягодицах и меж лопаток костюм лопнул по швам, издали казалось, будто человека пытались разрезать надвое, да не докончили.

Мимо Профессора с Фаустом пробежал Герм. Правый глаз его светился фиолетовым кровоподтеком и счастьем, по подбородку струилась кровь. Одной рукой он сжимал кусок задней ноги коня, другой нож.

— Приходите потом на пир, — прошепелявил он и выплюнул изо рта сгусток крови вместе с зубом, и рассмеялся довольный.

— Нож у него из наших, — заметил Фауст, когда Герм исчез среди развалин.

— Взял, наверное, — ответил Профессор, — надо было ему сразу подарить, а мы не догадались. Он и взял.

Вскоре на площади они остались вдвоем. Профессор стоял, опустив очи долу, размышляя о чем-то тягостном, Фауст прислушивался к себе и окружающему.

— Ракета, — крикнул Фауст и потащил Профессора прочь, повинуясь инстинкту самосохранения.

Взрывной волной их разбросало в разные стороны. Ракета ударила в бетонный куб в центре площади. На этом месте образовалась огромная воронка. Фауст отыскал Профессора среди обломков. Тот был жив и даже не ранен. Фауст присел рядом с ним, дожидаясь, пока он оправится от падения. Он поймал себя на мысли, что ему стало бы плохо, если бы вдруг этот стареющий чудак погиб. Чем объяснить его привязанность к человеку, мало приспособленному к этому жестокому миру? За исключением приглашений на «пиры» к Гермам, нет от него практической пользы. Даже наоборот: приходится постоянно брать его в расчет, отправляясь за добычей. И дело тут не только в привычке. Вот к Кисочке он тоже привык, когда та жила с ними постоянно, но нет ее, и ничего вокруг не меняется. Ничто не изменится, если с ней случится непоправимое. С Профессором по-другому…

Фауст стряхнул оцепенение: недалеко от них прошли к площади музыканты. По двое в ряд. К груди они прижимали инструменты, локтями придерживая автоматы, висевшие за плечами. Они подошли к краю ямы, над которой еще клубилась пыль, расположились полукружием. Минуту или две звучала какофония настройки. Затем дирижер жестом подозвал ближнего к себе со скрипкой, ткнул пальцем в ноты на пюпитре.

— Тебе не кажется, — спросил Фауста Профессор, тряся головой, — что их дирижер не только нем, но и глух?

— Мне кажется, что они давно сошли с ума… Интересно, что они играют?

— Это Бетховен. Соната № 14. «Лунная».

— О чем это?

— Трудно сказать. Наверное, как и вся музыка, — о жизни, смерти и любви…

— Значит, ни о чем, но красиво.

Они поднялись и пошли к себе. Пока звучала музыка, можно было идти не таясь.

Утром зазвонил будильник, и Профессор закричал Фаусту: вставай! Тот выскочил из-под плиты наружу, прислушался, принюхался: откуда опасность.

— Я вспомнил, — кричал из глубины норы Профессор, — сегодня вторник, наш рабочий день, иди сюда, помоги найти жетоны.

На работу нужно было идти через три квартала на север. Там пролегала широкая дорога, по которой, случалось, проезжали авто. Там в чудом уцелевшем домике располагалось бюро пролетарского труда. Домик был обнесен в два ряда колючей проволокой, а на его крыше высилась вращающаяся башня со спаренными пулеметами.

В принципе на работу можно было и не ходить. Это ничего не меняло. Многие из соседей так и поступали, но жетончики подавляющее большинство хранило свято. Кусочки железа с выбитыми на них цифрами являлись своеобразными паспортами, знаком гражданства. Утеря их или продажа приравнивались к государственной измене и карались смертной казнью. Как им объяснял заведующий бюро пролетарского труда, по номерам на алюминиевых бляшках можно было точно установить, где человек живет. Это называлось системой прописки. Раньше, говорят, было по-другому, громоздко, сложно. Теперь просто. Вставляют жетон в щель машины, нажимают кнопку, и та выбрасывает бланк с данными о человеке. Однако Фауст, глядя на пузатый агрегат в бюро, сомневался, что тот действительно может что-то помнить. И работать вообще. Единственное, ради чего стоило иногда ходить на работу — возможность получить энное количество продуктов питания. Их выдавал сам заведующий бюро — угрюмый человек, с огромной лысой головой на тонкой длинной шее. На рукаве его френча устаревшего образца красовались шевроны ветерана войны, на которой он оставил обе ноги. Страстью заведующего были разговоры о солдатском бытье, атаках, видах вооружения, потому-то Профессор пользовался у него особенным уважением: он умел слушать и поддерживать его беседу.