По всей видимости, Петр Ильич "Манфреда" не читал, а если и читал когда-то давно, то совершенно забыл его содержание. По этой причине должного представления о сложном образе героя драмы Байрона у него быть не могло. Балакирев, правда, сопроводил свою программу очень коротким пояснением. "Сюжет этот, — писал он, — кроме того что он глубок, еще и современен, так как болезнь настоящего человечества в том и заключается, что идеалы свои оно не могло уберечь. Отсюда и все бедствие нашего времени". Бедствие это — разрушение идеалов — было понятно Петру Ильичу. Он и сам любил обращаться к прошлому в поисках идеалов, но давно обнаружил, что в обозримом прошлом каждое поколение сетовало на разрушение идеалов и обращалось к былым временам. Как он писал своему консерваторскому другу Альбрехту, "воспоминание, как луч лунного света, имеет свойство озарять прошедшее как раз настолько, что все худое не замечается, все хорошее кажется еще лучше". Сколь сладким бы ни было временное озарение, при более глубоком проникновении в историю картина проясняется: идеалы-то, может быть, и были и есть, но воплотить их в человеческом обществе, сделать его жизнь хотя бы поближе к идеальному образцу не удавалось ни в какие времена. Общество развивается само по себе. Чайковский, кажется, уверовал в это, и дело было не в том, о чем писал Балакирев по поводу сюжета "Манфреда". Присланная им коротенькая программа и его довольно туманные рассуждения о потере идеалов, конечно, не могли дать серьезной основы для размышлений. Возможно, Петр Ильич и на этот раз ограничился бы теми мыслями, что посещали его раньше, и забыл бы о "Манфреде", но в октябре 1884 года ему пришлось приехать в Петербург в связи с постановкой оперы "Евгений Онегин". Там он встретился с Балакиревым, который после своих долгих< мытарств в начале 1883 года был назначен директором Певческой капеллы. Они долго беседовали. Судя по письму Петра Ильича, Балакирев пытался обратить его в свою веру. "Меня глубоко тронула вчерашняя беседа с вами, — благодарил его Петр Ильич. — Как вы добры! Какой вы истинный друг мне! Как я желал бы, чтобы то просветление, которое совершилось в вашей душе, снизошло бы и на меня"120.
Но эта беседа имела гораздо более важные последствия, нежели религиозное просветление, которое если и оставило какой-то след в душе Чайковского, то лишь на очень короткое время. Петр Ильич торопился уехать в Швейцарию, где в Давосе доживал свои дни его больной туберкулезом приятель Иосиф Котек, тот самый, который очень способствовал развитию интереса к Чайковскому у Надежды Филаретовны фон Мекк. Поспешность с отъездом, а может быть, и что-то другое не позволили Петру Ильичу еще раз встретиться с Милием Алексеевичем для беседы, о которой Балакирев его очень просил, и, сообщая о своем отъезде, Чайковский дал ему важное обещание:
"Заеду сегодня в книжный магазин и куплю себе "Манфреда". Мне как раз придется быть на Альпийской вершине, и обстоятельства для удачного воспроизведения "Манфреда" были бы очень благоприятны, если бы не то, что я еду к умирающему. Во всяком случае, обязуюсь вам во что бы то ни стало употребить все усилия, чтобы исполнить ваше желание"121.
Вот в чем состояло значение беседы с Балакиревым. Все остальное для Чайковского было лишь проявлением искренних добрых чувств погруженного в свою странную фанатичную веру человека. На пути в Давос он написал Юргенсону о своей встрече с Балакиревым в Петербурге: "С Балакиревым мы опять сошлись дружеским образом. Странный (между нами будь сказано, сумасшедший), но все-таки, в сущности, чудный человек".
В Давосе, несмотря на обязанности и заботы у больного К отека, Чайковский все же нашел время прочитать "Манфреда" и, как он написал оттуда Балакиреву, много думал о нем. Отныне желание Балакирева стало желанием Чайковского, и Петр Ильич уже твердо обещал, что если останется жив, то "не позже лета симфония будет написана".
Прочтя "Манфреда", Чайковский увидел в этой драме нечто такое, чего и следа не было в куцей программе, составленной Стасовым. Да, конечно, как и все читавшие "Манфреда", он понял, что в этом герое столкнулись могущество и бессилие, познание тайн жизни и невозможность применить знания для осуществления своих идеалов и надежд. Манфред сам говорит об этом:
Скорбь — знание, и тот, кто им богаче, Тот должен бы в страданиях постигнуть, Что древо знания — не древо жизни. Науки, философию, все тайны Чудесного и всю земную мудрость — Я все познал, и все постиг мой разум. Что пользы в том?122
Хотя Чайковский увидел также (о чем не забыл и Балакирев, в его программе это сказано мимоходом), что Манфред ищет забвения. Но важно было понять, что именно он желает забыть, что так тревожит и мучает его. Он вызывает всесильных духов, которые ему подвластны, и просит их помочь найти забвение, но когда духи спрашивают его забвение чего, кого и зачем нужно ему, он не решается сразу дать им ответ:
…Вы знаете.
Того, что в сердце скрыто.
Прочтите в нем — я сам сказать не в силах.
Духи, однако, бессильны дать забвение, ибо даже смерть для Манфреда в их понятии невозможна. "Забвение неведомо бессмертным", — отвечают они Манфреду. Но вот дальше постепенно открывается то, что захватило Чайковского и представилось ему чрезвычайно благодарным для изображения в музыке, поскольку перекликалось с теми чувствами, которые пришлось выстрадать ему самому.
Манфред совершенно подавлен. Духи, оказавшиеся не способными дать ему забвение и тем облегчить его страдания, исчезают. Внимательный читатель драмы не может не обратить внимание на то, что в этот момент голос невидимой женщины произносит проклятие Манфреду, и из этого монолога начинает проясняться уже не великая философская, а сугубо личная причина его страданий:
Сорвала я с уст твоих Талисман тлетворный их — Твой коварно-тихий смех, Как змея пленявший всех. Все отравы знаю я — И сильнее всех твоя. Проклинаю я тебя!.. Мук и горестей земных: Ни забвенья, ни могилы Не найдет твой дух унылый… Без конца томись, страдай И в страданьях увядай.
Итак, можно догадываться, что Манфред мучается угрызениями совести из-за того, что причинил зло любимой женщине. Он уходит на утесы горы Юнгфрау, встречает там охотника за сернами и в беседе с ним еще немного приоткрывает тайну своего прошлого:
Я только тех губил,
Кем был любим, кого любил всем сердцем.
У водопада Манфред решается вызвать фею Альпийских гор. Она спрашивает его о том же, о чем спрашивали его все духи: "Я мук твоих не знаю. Открой мне их". Манфред рассказывает фее о том, что он ни в чем не сходился с людьми, о том, что предался таинственным наукам, что знания будили в нем жажду новых знаний, до тех пор пока… Но как и в беседе с духами, он колеблется поведать фее правду. Наконец он решается:
И лишь одна, одна из всех… Она была похожа на меня — Все родственно в нас было. Я полюбил и погубил ее.
Чайковского, безусловно, тронули страдания Манфреда, выросшие из греха его юности. В этом не может быть сомнений. Через четыре месяца после поездки в Давос он снова возвращается к чтению Байрона. На этот раз его внимание привлекает стихотворение "Молитва природе" 123. На полях французского издания Собрания сочинений Байрона против этого стихотворения он записывает: "В юношеском стихотворении Байрона нашел свою profession de foi" .
Изложение своей веры, своих убеждений — это сказано сильно и откровенно. Поэтому весьма интересно разобраться в сути мыслей восемнадцатилетнего Байрона, изложенных в упомянутом стихотворении, не забывая при этом, что в свои 18 лет Байрон был напитан мудростью зрелого мужа.
Но при всей мудрости суждений и взглядов в восемнадцать лет слишком горяча кровь, слишком велико стремление утвердить свою цель в жизни, и при всех сомнениях в юной душе всегда живет огромное желание укрепить свои догадки и власть своего разума, доказать, что мысли данного момента есть истина. В этот период — несметное число восторгов и разочарований, и каждый раз с прежней и даже с еще большей силой овладевают этой душой новые идеи, новые чувства и страсти, которые (и только они) принимаются за истину. Постепенно с накоплением разочарований У горячих и особенно чувствительных натур появляется еще и раскаяние в неразумных поступках и грехах. То, что обычно говорят о Байроне как о ненавистнике тирании, лицемерия, как о романтическом борце за справедливость, — все равно, но, кроме всего этого, он пламенный человек, живущий только одними великими и возвышенными чувствами, и это случалось не раз, им овладевали столь бурные страсти, что внутреннее чувство раскаяния за грехи было вполне естественным даже в его восемнадцать лет, когда появилась "Молитва природе", и это чувство в нем было таким же горячим, как и все другие его страсти.