Позднее, за обедом, много говорили о Виланде, прежде всего о его Обероне. Гёте считает, что фундамент этой поэмы слаб и предварительный план должным образом не разработан. Неудачна, например, выдумка, что для отращивания бороды и щечных зубов нужно вмешательство духа, хотя бы уже потому, что герой, таким образом, остается совершенно бездеятельным. Однако грациозная, чувственная и остроумная работа большого поэта так захватывает читателя, что он, в увлечении, ни о какой основе — плохой или хорошей — даже не помышляет.
Мы говорим о самых разнообразных предметах и под конец снова возвращаемся к энтелехии.
— Самоутверждение любого индивида и то, что человек отметает все ему чуждое, — сказал Гёте, — для меня служит доказательством, что нечто подобное и впрямь существует. — Я уже несколько минут порывался сказать то же самое, и мне было вдвойне приятно, что Гёте опередил меня.
— У Лейбница, — продолжал он, — возникали похожие мысли касательно таких независимых созданий, но то, что мы обозначаем словом «энтелехия», он называл «монадой».
Дальнейшее я решил во что бы то ни стало сам прочитать у Лейбница.
В полдень зашел к Гёте; сегодня он был в полном обладании сил и выглядел еще свежее, чем обычно. Он сразу же сказал мне, что вынужден был на время отставить свою «Классическую Вальпургиеву ночь», чтобы приготовить к отправке издателю последние тома.
— Думается, я поступил умно, прекратив работу, покуда еще весь горел ею и у меня в запасе имелось много уже придуманного; так я куда легче подхвачу нить, чем если бы писал дальше и уже начал бы спотыкаться.
Я про себя отметил эти слова, как весьма полезный урок.
Гёте намеревался еще до обеда прокатиться со мною за город; но нам обоим было сейчас так уютно в комнате, что он приказал отложить поездку.
Между тем Фридрих, его слуга, распаковал большой ящик, присланный из Парижа. Это была посылка от скульптора Давида — отлитые в гипсе портреты и барельефы пятидесяти семи прославленных современников. Фридрих вносил слепки в раздвижных ящичках, и мы с увлечением рассматривали лица всех этих интересных людей. Мне не терпелось взглянуть на Мериме. Его лицо оказалось столь же сильным и дерзким, как его талант, Гёте же увидел в нем еще и что-то забавное. У Виктора Гюго, Альфреда де Виньи, Эмиля Дешана лица были чистые, открытые, жизнерадостные. По душе нам пришлись также портреты мадемуазель Гэ, мадам Тасту и других молодых писательниц. К. мужественному профилю Фабвъе, словно дошедшему до нас из других веков, мы возвращались не раз. Так мы рассматривали то одно, то другое лицо, и Гёте не уставал повторять, что Давид сделал его обладателем сокровища, за которое он не знает, как и благодарить этого крупнейшего художника. Отныне он будет показывать свою коллекцию всем, кто хоть мимоездом посетит Веймар, дабы, путем устных расспросов, пополнить ее теми, кто в ней не представлен.
В ящике лежали еще и пакеты с книгами. Гёте распорядился отнести их в нижние комнаты, мы тоже прошли туда, уселись за стол, и у нас завязалась оживленная беседа о предстоящих работах и различных планах.
— Нехорошо человеку быть одному, — сказал Гёте, — и уж совсем худо работать в одиночестве; для удачи необходимо поощрение и участие. Шиллеру я обязан «Ахиллеидой» и многими моими балладами, он подстрекнул меня заняться ими, а вы можете считать своей заслугой, если я окончу вторую часть «Фауста». Я уже не раз это говорил, но повторю опять, чтобы вы получше запомнили.
Как я радовался его словам и сознанию, что есть в них доля правды.
После обеда Гёте вскрыл один из пакетов. В нем лежали стихотворения Эмиля Дешана и письмо, которое Гёте дал мне прочитать. Из него я, к вящей моей радости, убедился, как сильно воздействует Гёте на жизнь новой французской литературы, как любит и чтит его литературная молодежь, признавая в нем своего духовного вождя. В пору юности Гёте такое влияние имел Шекспир. Вольтер производил значительно меньшее впечатление на молодых поэтов других стран, он не был их знаменем и властителем дум. Письмо Эмиля Дешана было насквозь пронизано непринужденностью и какой-то отрадной свободой.
— Мы словно видим весну прекрасной души, — заметил Гёте.
Помимо всего прочего к посылке Давида был приложен лист бумаги, на котором во всевозможных ракурсах была изображена треуголка Наполеона.
— Это для моего сына, — сказал Гёте и немедленно отослал рисунки к нему наверх. Дар явно возымел свое действие, молодой Гёте очень скоро спустился к нам и с восторгом объявил, что треуголка героя — это non plus ultra его коллекции. Не прошло и пяти минут, как пресловутый лист, в рамке и под стеклом, уже был помещен среди прочих памяток о герое.
Утром ко мне заходит господин фон Гёте с известием, что давно им задуманная поездка в Италию наконец решена, что отец дает необходимые средства и выражает желание, чтобы я ехал вместе с ним. Мы оба радуемся и обсуждаем приготовление к предстоящей поездке.
Когда, уже около полудня, я проходил мимо дома Гёте, он поманил меня из окна, и я быстро взбежал наверх. Он вышел мне навстречу веселый, бодрый и сразу же заговорил об итальянском путешествии сына: он-де одобряет эту его затею и считает ее весьма разумной и радуется тому, что я еду с ним.
— Это будет полезно для вас обоих, — сказал он, — вы же при вашей восприимчивости к культуре приобретете немало.
Затем он показывает мне гравюру со скульптурного изображения Христа с двенадцатью апостолами, и мы говорим о том, что никакой скульптор не в состоянии одухотворить их.
— Один апостол, — замечает Гёте, — мало чем отличается от другого, и лишь у немногих позади жизнь и поступки, которые могут придать им характер и значительность. Я как-то, шутки ради, отобрал двенадцать библейских фигур, так, чтобы все они были разные, все значительные, а следовательно, каждая являлась бы благодарной моделью для художника. Начнем с Адама: это мужчина столь прекрасный, что лучше, пожалуй, и не придумаешь. Одной рукою он оперся на лопату — символ того, что человек призван возделывать землю.
За ним Ной. С него ведь начинается второе сотворение мира… Он хлопочет над виноградной лозою, в этом образе есть что-то от индийского Вакха.
Рядом с ним Моисей — первый законодатель.
Затем Давид — воитель и царь.
Далее Исайя — властелин и пророк.
Наконец, Даниил — предтеча грядущего Христа.
Христос.
Подле него Иоанн, он любит Христа, явившегося людям. Таким образом, Христос как бы обрамлен фигурами двух юношей, одного из них (Даниила) следовало бы изваять хрупким и длинноволосым, другого (Иоанна) порывисто-страстным, со стрижеными кудрями. Ну-с, а кто же идет после Христа?
Сотник из Капернаума, как представитель верующих, которые ожидают немедленной помощи. За ним Магдалина — символ кающегося человечества, жаждущего прощения и готового искупить все свои грехи. Обе эти фигуры являли бы собой самую суть христианства.
Далее, пожалуй, Павел, наиболее ярый из проповедников христианского вероучения.
За ним Иаков, ходивший в дальние страны, — носитель идей миссионерства.
И, наконец, Петр. Художнику следовало бы поставить его у врат и придать его взору испытующее выражение, словно он вглядывается, достоин ли вступить в эти священные врата тот, кто приближается к ним.
Ну-с, что вы скажете о моем замысле? Мне думается, это будет интереснее, чем двенадцать апостолов, как две капли воды похожих друг на друга. Моисея и Магдалину я бы изобразил сидящими.
Я с восторгом ему внимал и попросил его все это записать, что он и пообещал сделать.
— Я хочу еще раз обдумать разные подробности, — сказал он, — и наряду с другими записями передать вам для тридцать девятого тома.